Ваня показал мне множество книг в роскошных переплетах и все повторял:
– Сами понимаете, стою при сборке… но это не воровство, если я у папаши беру. И я не на кабак, а на библиотеку откладываю. Глядите: на каждой книжечке – В. С. – Ваня Сахаров! Не может никак пропасть. Вечное владение.
Чай нам подавала в стаканах на подносе с розанами, с вареньем в блюдечках, девочка поразительной красоты, с личиком ангела. Ваня гладил ее по пальчикам и называл нежно – «Танечка, мой ангел!»
Как я ему завидовал!
– Знаете… – мечтательно говорил он мне, – хочу образовать ее при посредстве библиотеки и потом жениться. Надо всем рваться к свету и стать энтелегентами. Жаль, не удалось попасть в гимназию. Завидую я вам!
Волнуясь, краснея, поминутно вытирая потевший лоб, Ваня прочитал мне рассказ про одного молодого банщика, который должен был влачить жалкую жизнь среди сырых стен, слушать вопли и заунывные свисты сверчков и получать грязные пятаки, когда душа рвется неумолимо к свету. Герой любит красавицу и хочет уйти с ней на край света просвещать тьму народную, но скряга-отец грозит проклятьем, «ежели ты бросишь родовое, банное наше дело!». Ваня читал со слезами в голосе и все попивал портвейн. Попивал и я и слушал вдумчиво-строго, как уже умудренный. Помню и до сего дня стихи, сочиненные героем, в мечтаньях бессонной и роковой ночи:
Стихи мне не очень понравились, но я покивал сочувственно. Но герою убежать прочь так и не удалось: отец угрожал проклятьем. Тогда герой, Лопушков, у которого в комнате «все стены были уставлены книгами и портретами всех знаменитых писателей», в одну ужасную ночь, когда метель выла по снежным улицам, потрясая крыши и стены домов, – решился на страшный шаг. Он поджег горы сухих веников, вспыхнувших, как порох, и огненный вихрь вмиг охватил эти проклятые бани, где в вони и мыльной грязи погибали тоскующие души. Бани сгорели дотла, но – чудо! – заветная комната с книгами осталась невредимой. Огонь не дерзнул испепелить
Рассказ произвел на меня сильное впечатление, – Танечка даже утирала слезки, – и мы порядочно выпили портвейну. Два дня мне было нехорошо. Но с той поры я стал захаживать к Ване и брать книги. Нравилась мне и Танечка.
Как-то Ваня встретил меня восторженно:
– Ах, если бы вы знали, кто у меня!..
На стене, в золоченой рамке, появился портрет Толстого. Мало того: на белой кайме, внизу, стояло тонким и длинным почерком:
Л. ТОЛСТОЙ
–
Я и глазам не верил.
– Ей-Богу! – крестился Ваня. – И прочитал мое сочинение!..
– Прочитал… он?! сочинение?!.. – изумился я, и у меня защемило сердце.
– Да, «Страшные Цепи-Оковы»!
И я услыхал невероятное, толкнувшее и меня – попробовать. Об этом я расскажу как-нибудь потом. А вот, что узнал от Вани.
Ване сказали, что в «дворянских» моется человек от графа Толстого, из Хамовников. Он перехватил его еще в «горячей», когда тот парился, и упросил зайти на чашку чая, как и меня. Там, за вишневочкой и мадерцой, он умолил «человека» взять его сочинение и показать великому писателю. О том, что сказал граф про «Страшные Цепи-Оковы», Ваня рассказывал сбивчиво: то – будто «очень понравилось», то – будто бы граф Толстой улыбнулся и сказал, что «все хорошо, только поджигать нехорошо»!
– Сам господин лакей графа Толстого говорил! Была у
– Написал на тетрадке!
Но тут… Ваня заявил, что тетрадка у переплетчика. Так я и не видал тетрадки: была все еще у переплетчика.
Осталось тайной: написал ли и что написал Ване Сахарову граф Толстой. Как-то отец Ванин рассказал потом, что – «так его тот граф за глупые пустяки отделал, что три дня Ванька ходил, как мокрый. Дурака ему написал». Так и не разъяснилось. Но портрет был самый настоящий, с самой настоящей надписью. Были и тут неясности. Сначала Ваня восторженно говорил, закатывая глаза, словно молился на небо, что это сам граф Толстой «прислал» ему свой портрет. Потом… как-то уж выяснилось, что портрет купил Ваня в городе за два рубля и уговорил «человека из Хамовников» упросить графа расписаться, и дал ему за это пять целковых.