В тот год зима была на редкость суровой. Жонвиль и Морё уже в ноябре занесло снегом и сковало льдом. Марку было известно, что в эти жестокие морозы у Феру болеют две девочки, а отец не всегда может дать им чашку мясного бульона. Марк старался его поддержать, но, не имея средств, был вынужден прибегнуть к помощи мадемуазель Мазлин. Он получал ту же тысячу франков, что и Феру, но занимаемая им в мэрии Жонвиля должность секретаря лучше оплачивалась, да и в здании, где помещались мужская и женская школы, перестроенном из церковного дома и довольно большом, были более сносные условия. До этого времени Марк сводил концы с концами лишь благодаря поддержке г-жи Дюпарк, бабушки его жены, которая по временам дарила Луизе и Женевьеве платья и белье и присылала к праздникам небольшие суммы. После процесса Симона она прекратила всякую помощь, и он, пожалуй, обрадовался этому, так ему было трудно сносить суровые нотации, какими старуха всякий раз сопровождала свои подарки. Требовалось немало усилий и мужества, приходилось во всем себя урезывать, чтобы не опуститься и с достоинством занимать свой пост. Марк любил преподавание и на этот раз принялся за дело с каким-то лихорадочным рвением; он добросовестно выполнял все свои обязанности, и в эти первые зимние месяцы, столь мучительные для бедняков, никто не подозревал, какое неизбывное горе и какое смертельное отчаяние овладели этим с виду спокойным и мужественным человеком. Осуждение Симона потрясло его до глубины души, он не мог прийти в себя после этой чудовищной несправедливости. Его терзали мрачные мысли, и Женевьева то и дело слышала, как он вздыхал, повторяя вполголоса: «Как это ужасно; мне казалось, что я знаю свою страну, а между тем я совсем ее не знал!» В самом деле, как могла подобная гнусность произойти во Франции, в той Франции, которая совершила Великую революцию и которую он до сих пор считал освободительницей народов, провозвестницей справедливости? Он страстно любил родину за ее великодушие, за ее мужественную независимость и верил, что она совершит великие, благородные дела и принесет людям свободу. И эта самая Франция допустила, даже потребовала осуждения безвинного; она возвращалась к нелепым суевериям, к стародавнему варварству! Он испытывал боль и стыд и не мог отделаться от этого чувства, словно сам участвовал в преступлении. Его неудержимо влекло к истине, он должен был ее отстоять вопреки всему, внушить ее всем; какой пыткой было видеть, как торжествует ложь, и чувствовать всю невозможность бороться с ней, растоптать ее и провозгласить во весь голос так страстно взыскуемую истину!
Без конца размышлял он о деле Симона, но по-прежнему терялся в невообразимом сплетении обстоятельств, которые чьи-то невидимые руки старались запутать еще сильнее. По вечерам, после утомительного рабочего дня, он сидел в угрюмом безмолвии при свете лампы, переживая бурное отчаяние; тогда Женевьева молча к нему подходила и, бережно обнимая, старалась подбодрить нежными поцелуями.
— Мой бедный друг, — говорила она, — не думай об этих грустных вещах, а не то ты заболеешь.
Тронутый до слез, он, в свою очередь, нежно целовал Женевьеву.
— Конечно, ты права, нужно набраться мужества. Но что поделаешь, я не могу об этом не думать! Какая мука!
Тогда, приложив палец к губам, она с тихой улыбкой подводила его к кроватке, где спала их дочурка.
— Думай только о нашей крошке, скажи себе, что мы работаем для нее. Пусть счастье выпадет ей на долю, если оно не выпало нам.
— Конечно, это было бы разумнее всего. Но разве счастье Луизы, твое и мое — не зависит от всеобщего счастья?