— Не знаю, право… Так вот… И кузнец был черный, грубый и всегда кричать нам: «Эх, поджарю я вас, чертенят!» Но только мы его не боялись, потому что он был добрый.
— Гм! — сказал поклонник, — прямо-таки это поразительно.
— А вот это колодец, видите? Я чуть в него не свалилась однажды. Хотела плюнуть в него, перевесилась и… Ах! А вот это — смотрите-ка! В этом домик жила моя подруга Таша Тягина. Боже мой! Ах, мне плакать хочется… Всё, всё тут, как было… И эта будочка, где квас продают — в стене, и эта деревья. Смотрите-ка, я лазила иногда к Таше через этот забор, когда ее наказывали. Видите, в саду там белая постройка — это баня. Ее в баню запирали, а я к ней лазила. Ее родители строго держали.
— Ах, какие мерзавцы! — ахнул старательный, готовый на всё, поклонник. — Повесить их мало! Колесовать таких изуверов.
— Что вы! Они были хорошие люди. И крыльцо таким же осталось!.. Я помню, мы однажды свалились с него вместе с Ташей, и я ударилась виском о такую металлическую штуку, которой с подошв грязь счищают. Видите — вот эта штука до сих пор… И даже грязь на ней засохшая… Милая грязь! А вон — то домик околоточного. Мы его очень боялись, потому что он пьяных бил. А в комнатах у него масса птиц.
— А что, если эта милая, эта очаровательная ваша подруга Таша — еще здесь? — спросил поклонник. — Нельзя ли узнать? Я бы крепко поблагодарил ее за дружбу, которую она питала к вам.
— А это хорошо, знаете! — загорелась Марья Николаевна. — Господи! Это было бы такое счастье.
В это время сгорбленный седой старик показался на крыльце домика, перед которым столпились актеры.
— Вот он, — зашептала Марья Николаевна, хватая поклонника за руку. — Как он постарел. А вот из ворот вышел их работник Веденей. Вот я сейчас его спрошу. Эй, Веденей, милый! Узнаешь ты меня?
Чернобородый Веденей подошел ближе и сказал:
— Чего извольте? А я не Веденей даже.
— Что ты говоришь! Не могла же я забыть твоего имени. Еще ты нас с Ташей на лошади катал.
— Никак нет.
Сгорбленный старик, ковыляя, уже спустился с крыльца и подошел к компании.
— Что им угодно? Чего вы, господа, спрашиваете?
— Николай Егорыч! Вы меня узнаете?
— Простите, вы ошиблись! Я не Николай Егорыч. Извините-с. Я Матвеев-с. Парамон Ильич. Извините!
— Да позвольте! Гм… Странно. Вы, значить, этот дом перекупили у Тягиных?…
— Ничего я не перекупал… Сам-с, простите, по строил.
— Гм! Давно?
— Сорок пять лет-с уже тому.
— Ничего не понимаю! А вы Козяхиных помните? Ваших соседей!.. А? Это моя настоящая фамилия.
— Никаких Козяхиных не знаю, — сказал старик с некоторой даже обидой в голос. — Даром изволите говорить. Занапрасно.
— Ах, ты. Господи! Ведь моего отца вся Мельничная улица знала. Вот, в этом красном домике… Господи. Ведь это всё мое детство!..
— Может-с быть, может-с быть. А только это не Мельничная улица, а Малая Слободская.
— Не понимаю, — растерялась Марья Николаевна… — Неужели? И вы всё время жили в Калитине?
— Никогда-с, сударыня, там не был. Оно хотя Калитин от нашего Сосногорска и в семидесяти верстах — а не случалось бывать.
— Так этот город — не Калитин? — спросил комик.
— Сосногорск, извините… Так уж он у нас и обозначать: Сосногорск. Рановато, сударыня, с поезда слезли. Еще часа два до Калитина.
Все постояли с минуту и потом, повернувшись, пошли к вокзалу. Молчали.
Тысяча первая история о замерзающем мальчике
Был вечер кануна Рождества.
Холод всё усиливался, и ветер дул грубыми бессистемными порывами, морозя нос, щеки и всё, что беззаботный прохожий беззаботно выставлял наружу…
А наверху, над крышами многоэтажных домов, ветер совсем сбесился: он выл, прыгал с крыши на крышу, забирался в дымовые трубы и с новой силой обрушивался вниз.
Беллетрист Вздохов и художник Полторакин бодро шагали по покрытому снегом тротуару, закутанные в теплые шубы.
Оба спешили на елку, устроенную издателем газеты, Сидяевым, оба предвкушали теплую гостиную, сверкающую елку, щебетание детей и тихий смех девушек.
А мороз крепчал.
— Ужасно трудно писать рождественские рассказы, — пробормотал, отвечая сам на какие-то свои мысли, Вздохов. — Пишешь, пишешь — и обязательно или в банальщину ударишься, или таких ужасов накрутишь, что и самому стыдно…
Он приостановился и обернулся к впадине неосвещенного, полузанесенного липким снегом, подъезда.
— Гляди-ка! Что это там?
Приятели приблизились к подъезду и разглядели у дверей чью-то маленькую скорчившуюся фигурку.
— Что это он там?
— Эй, мальчик, как тебя! Что ты тут делаешь?
Тихий плач был им ответом.
Потом лохмотья зашевелились, показалась скрючившаяся от холода красная ручонка, и заплаканное худое лицо мальчика лет девяти обернулось к ним.
— Хол… ло … дддно, — стуча зубами, сказал малютка.
— Экие у него лохмотья, — сочувственно прошептал Полторакин.
Вздохов с задумчивым выражением лица склонился над мальчиком.
Внимательно осмотрел его…
— Полторакин! У нас сегодня какой день-то?
— Сочельник.
— Та-ак. Значить, вечер перед Рождеством?
— Очевидно.
— Так, знаешь, что это такое?
Он носком своего мехового ботика указал на скорчившуюся фигурку.
— Ну?