Читаем Том 3: Эссеистика [Трудность бытия. Опиум. Дневник незнакомца] полностью

Несколько лет подряд Эрик Сати {4} приходил по утрам в дом номер 10 по улице Анжу и садился у меня в комнате. Он оставался в пальто (на котором не потерпел бы ни малейшего пятнышка), в перчатках и шляпе, надвинутой до самого пенсне, с зонтиком в руке. Свободной рукой он прикрывал рот, кривившийся, когда он говорил или смеялся. Сати приходил пешком из Аркёя. Он жил там в маленькой комнатушке, где после его смерти под толстым слоем пыли обнаружили письма всех его друзей. Ни одно не было распечатано.

Он скреб себя пемзой. Водой не пользовался вообще.

В эпоху, когда музыка лилась волнами, Сати, опасаясь деспотизма Дебюсси, но восхищаясь его гением (они дружили и ссорились до самого конца), отвернулся от его школы и ушел в Schola Cantorum, где превратился в чудаковатого Сократа, каким мы его и узнали.

В этой школе он себя скоблил, гнул, точил и выковал себе жерло, через которое, прямо из источника, могла свободно изливаться его дивная творческая сила.

Почувствовав себя свободным, он стал сам над собой смеяться; он дразнил Равеля и от застенчивости придумывал чудным произведениям, исполняемым Рикардо Виньесом {5}, комические названия, способные отпугнуть толпу невежд.

Вот какой он был. Конечно, для нас куда приятней было бы плавать в волнах Вагнера и Дебюсси. Но нам нужен был режим, каким бы невразумительным он ни казался. Каждая новая эпоха отрицает красоту. Поэтому в «Петухе и Арлекине» я отрицаю «Весну священную». Но всех нас превзошел в отрицании себя сам Стравинский.

Эрик Сати был моим школьным учителем. Радиге — экзаменатором. Общение с ними помогало мне увидеть собственные ошибки, хотя они ни единым словом меня не поучали. И если даже я не мог исправить эти ошибки, то по крайней мере знал их.


Делать себя мудрено. А уж переделывать — и подавно. Вплоть до «Новобрачных с Эйфелевой башни» — первого произведения, в котором я никому ничем не обязан, которое не похоже ни на что другое и в котором все-таки я нашел свой тайный код, — я напрасно корежил замок и тыкал ключом куда попало.

«Орфей», «Ангел Эртебиз», «Опера» избавили меня от этих мытарств. Другое дело, что все равно скоро возвращаешься к тому же, и до того дня, когда я научился ни во что не вмешиваться — то есть, я хочу сказать, не вмешиваться в то, что меня не касается, — я успел-таки еще не один раз попасть в переплет.

Худший из моих недостатков преследует меня с детства, как почти все, что во мне есть. Я был и остаюсь жертвой болезненных ребяческих причуд, превращающих детей в маньяков, которые особым образом ставят на стол тарелку и боятся наступать на трещины в тротуаре.

Иногда посреди работы со мной вдруг случается такой приступ, заставляющий противиться толкающей меня силе; на меня нападает странная стилистическая хромота, я не могу выразить, что хочу.

Вот почему мой стиль часто приобретает ненавистную мне деланность, а то вдруг наоборот, раскрепощается. Эти судороги, которые я ощущаю в своих органах, являются отголоском тайных нервных тиков, которыми в детстве заклинаешь судьбу.

Даже теперь, когда я о них пишу, они меня не оставляют. Я пытаюсь их преодолеть. Я о них спотыкаюсь, увязаю, начинаю в них путаться. Я хотел бы стряхнуть с себя колдовство. Но нет, это наваждение сильней меня.

Я тешу себя мыслью, будто могу очертить границы того, от чего пытаюсь освободиться, хотя и безуспешно, — но не исключено, что эта сила противится моему освобождению и определяет многие вещи, вплоть до собственной формы.

Вот я и определил, в чем состоит для меня трудность писать, которая мучит меня и из-за которой я предпочитаю беседу.


Мое перо бедно словами. Я верчу их, переставляю с места на место. А мысль бежит впереди. Иногда она вдруг замрет и обернется, и смотрит, как я тащусь следом. Это выводит ее из терпения. И она уносится прочь. Я теряю ее из виду.

Я отодвигаю в сторону бумагу. Занимаюсь другими делами. Открываю дверь. Я свободен. Легко сказать. Откуда ни возьмись налетает мысль, и я кидаюсь ее записывать.

Именно из-за упорства в борьбе с судорогами я обрастаю легендами одна нелепей другой. За небылицами я не различим и ужасающе обнажен из-за них же.

Поведение, сбивающее с толку, очень скоро надоедает публике. Следить за нами утомительно. Тогда нам сочиняют облик, и если мы перестаем ему соответствовать, нам предъявляют претензии. Поздно жаловаться. У нас, как говорится, «хорошенький видок». Опасно не соответствовать тому представлению, которое о нас сложилось: мир неохотно расстается со своими убеждениями.

Если же что-то в нас ускользает от публики, в силу вступает легенда.

Положим, о нас судит иностранный критик — тогда вполне вероятно, он попадет в точку. Он знает нас лучше, чем соотечественники: эти нас разглядывают нос к носу. И тогда пространство начинает играть роль времени. Соотечественники судят о произведении по человеку. Видя искаженный образ, они выносят искаженное суждение.

Перейти на страницу:

Все книги серии Жан Кокто. Сочинения в трех томах с рисунками автора

Том 1: Проза. Поэзия. Сценарии
Том 1: Проза. Поэзия. Сценарии

Трехтомник произведений Жана Кокто (1889–1963) весьма полно представит нашему читателю литературное творчество этой поистине уникальной фигуры западноевропейского искусства XX века: поэт и прозаик, драматург и сценарист, критик и теоретик искусства, разнообразнейший художник живописец, график, сценограф, карикатурист, создатель удивительных фресок, которому, казалось, было всё по плечу. Этот по-возрожденчески одаренный человек стал на долгие годы символом современного авангарда.В первый том вошли три крупных поэтических произведения Кокто «Роспев», «Ангел Эртебиз» и «Распятие», а также лирика, собранная из разных его поэтических сборников. Проза представлена тремя произведениями, которые лишь условно можно причислить к жанру романа, произведениями очень автобиографическими и «личными» и в то же время точно рисующими время и бесконечное одиночество поэта в мире грубой и жестокой реальности. Это «Двойной шпагат», «Ужасные дети» и «Белая книга». В этот же том вошли три киноромана Кокто; переведены на русский язык впервые.

Жан Кокто

Поэзия
Том 2: Театр
Том 2: Театр

Трехтомник произведений Жана Кокто (1889–1963) весьма полно представит нашему читателю литературное творчество этой поистине уникальной фигуры западноевропейского искусства XX века: поэт и прозаик, драматург и сценарист, критик и теоретик искусства, разнообразнейший художник живописец, график, сценограф, карикатурист, создатель удивительных фресок, которому, казалось, было всё по плечу. Этот по-возрожденчески одаренный человек стал на долгие годы символом современного авангарда.Набрасывая некогда план своего Собрания сочинений, Жан Кокто, великий авангардист и пролагатель новых путей в искусстве XX века, обозначил многообразие видов творчества, которым отдал дань, одним и тем же словом — «поэзия»: «Поэзия романа», «Поэзия кино», «Поэзия театра»… Ключевое это слово, «поэзия», объединяет и три разнородные драматические произведения, включенные во второй том и представляющие такое необычное явление, как Театр Жана Кокто, на протяжении тридцати лет (с 20-х по 50-е годы) будораживший и ошеломлявший Париж и театральную Европу.Обращаясь к классической античной мифологии («Адская машина»), не раз использованным в литературе средневековым легендам и образам так называемого «Артуровского цикла» («Рыцари Круглого Стола») и, наконец, совершенно неожиданно — к приемам популярного и любимого публикой «бульварного театра» («Двуглавый орел»), Кокто, будто прикосновением волшебной палочки, умеет извлечь из всего поэзию, по-новому освещая привычное, преображая его в Красоту. Обращаясь к старым мифам и легендам, обряжая персонажи в старинные одежды, помещая их в экзотический антураж, он говорит о нашем времени, откликается на боль и конфликты современности.Все три пьесы Кокто на русском языке публикуются впервые, что, несомненно, будет интересно всем театралам и поклонникам творчества оригинальнейшего из лидеров французской литературы XX века.

Жан Кокто

Драматургия
Эссеистика
Эссеистика

Третий том собрания сочинений Кокто столь же полон «первооткрывательскими» для русской культуры текстами, как и предыдущие два тома. Два эссе («Трудность бытия» и «Дневник незнакомца»), в которых экзистенциальные проблемы обсуждаются параллельно с рассказом о «жизни и искусстве», представляют интерес не только с точки зрения механизмов художественного мышления, но и как панорама искусства Франции второй трети XX века. Эссе «Опиум», отмеченное особой, острой исповедальностью, представляет собой безжалостный по отношению к себе дневник наркомана, проходящего курс детоксикации. В переводах слово Кокто-поэта обретает яркий русский адекват, могучая энергия блестящего мастера не теряет своей силы в интерпретации переводчиц. Данная книга — важный вклад в построение целостной картину французской культуры XX века в русской «книжности», ее значение для русских интеллектуалов трудно переоценить.

Жан Кокто

Документальная литература / Культурология / Малые литературные формы прозы: рассказы, эссе, новеллы, феерия / Прочая документальная литература / Образование и наука / Документальное
Том 3: Эссеистика [Трудность бытия. Опиум. Дневник незнакомца]
Том 3: Эссеистика [Трудность бытия. Опиум. Дневник незнакомца]

Трехтомник произведений Жана Кокто (1889–1963) весьма полно представит нашему читателю литературное творчество этой поистине уникальной фигуры западноевропейского искусства XX века: поэт и прозаик, драматург и сценарист, критик и теоретик искусства, разнообразнейший художник живописец, график, сценограф, карикатурист, создатель удивительных фресок, которому, казалось, было всё по плечу. Этот по-возрожденчески одаренный человек стал на долгие годы символом современного авангарда.Третий том собрания сочинений Кокто столь же полон «первооткрывательскими» для русской культуры текстами, как и предыдущие два тома. Два эссе («Трудность бытия» и «Дневник незнакомца»), в которых экзистенциальные проблемы обсуждаются параллельно с рассказом о «жизни и искусстве», представляют интерес не только с точки зрения механизмов художественного мышления, но и как панорама искусства Франции второй трети XX века. Эссе «Опиум», отмеченное особой, острой исповедальностью, представляет собой безжалостный по отношению к себе дневник наркомана, проходящего курс детоксикации. В переводах слово Кокто-поэта обретает яркий русский адекват, могучая энергия блестящего мастера не теряет своей силы в интерпретации переводчиц. Данная книга — важный вклад в построение целостной картину французской культуры XX века в русской «книжности», ее значение для русских интеллектуалов трудно переоценить.

Жан Кокто

Документальная литература
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже