— Йонаша? — Балинкаи презрительно щелкает пальцами. — Но ты подумай, кем он был. Мелким провинциальным чиновником. Такому помочь легко. Пересади его с одной табуретки на другую, немного получше, и он уже возомнит себя чуть ли не Господом Богом! Не всели ему равно, где протирать штаны — ни на что большее он не способен. Но вот найти что-нибудь подходящее для того, кто однажды носил звездочку на воротнике, это уже совсем другое дело. Увы, дорогой Гофмиллер, верхние этажи всегда оказываются занятыми. Кто хочет начинать на гражданке сначала, должен устраиваться внизу, и даже в подвале, где пахнет не розами, а кое-чем похуже.
— Мне все равно!
Должно быть, я произнес это запальчиво, потому что Ба-линкаи посмотрел на меня сперва с любопытством, а потом как-то отчужденно, словно издалека. Придвинув свой стул поближе, он положил руку мне на плечо.
— Послушай, Гофмиллер, я тебе не опекун и не собираюсь читать наставлений. Но поверь товарищу, который испытал все это на собственной шкуре. Нет, дорогой, совсем не все равно, когда ты со всего маху летишь вниз, с офицерского седла, в самую грязь… можешь поверить человеку, который однажды сидел вот здесь, в этой убогой комнатушке, с полудня до темноты и точно так же говорил себе: «Мне все равно». Около половины двенадцатого я подал полковнику рапорт об увольнении. Идти в офицерское казино, туда, где все, мне не хотелось, и показываться среди бела дня на улице в гражданском — тоже. И вот я снял этот номер, — теперь ты понимаешь, почему я всякий раз останавливаюсь именно в нем, — и ждал тут, пока стемнеет, чтобы никто не провожал соболезнующим взглядом Балинкаи, улепетывающего в поношенном сером пиджаке и старом котелке. Вот тут, у окна, я стоял тогда и в последний раз смотрел на улицу. Там прогуливались мои товарищи, все в форме, стройные, честные, свободные, каждый словно маленький Бог, и каждый знал, кто он такой и где его место. Только тогда я понял, что теперь я ничто в этом мире; у меня было такое чувство, будто вместе с мундиром я содрал с себя кожу. Сейчас ты, конечно, думаешь: наплевать, какое на тебе сукно — голубое, черное или серое, и какая разница, гуляешь ли ты с саблей или с зонтиком. Но я до сих пор не могу забыть, как я тогда вечером выскользнул из гостиницы и встретил по дороге на вокзал двух уланов, а они, не козырнув, прошли мимо меня; и как я потом сам втащил свой чемоданчик в вагон третьего класса и сидел там среди потных крестьянок и рабочих. Я, конечно, понимаю, все это глупо и несправедливо, наша так называемая сословная честь выеденного яйца не стоит, но ведь после четырех лет военного училища и восьми лет службы этого уже не вытравишь, это у нас в крови. Знаешь, на первых порах у тебя такое чувство, словно ты безногий калека или урод. Сохрани тебя Бог от такой беды! Ни за какие сокровища я не согласился бы снова пережить тот вечер, когда пробирался на вокзал, обходя каждый фонарь. А ведь это было только начало.
— Но, Балинкаи, именно потому я и хочу уехать куда-нибудь подальше, где ничего этого нет и где меня никто не знает.
— Вот-вот, точно так же и я тогда думал, Гофмиллер! Только бы уехать подальше, а там все быльем порастет! Лучше чистить ботинки или мыть посуду за океаном, как начинали все миллионеры, если верить газетам! Но, мой милый, чтобы добраться до Америки, нужны немалые деньги, а ведь ты еще не представляешь себе, каково нашему брату бить поклоны! Как только офицер перестает чувствовать вокруг шеи воротник со звездочками, он уже и ходит и разговаривает не так, как раньше. Сидишь, смущаясь, как дурак, в кругу своих лучших друзей, и как раз в ту минуту, когда нужно о чем-то попросить, гордость не дает тебе открыть рот. Да, старина, лучше не вспоминать позор и унижения, которые мне тогда пришлось пережить. О них я еще никому не рассказывал.
Балинкаи встал и резко повел плечами, словно куртка вдруг стала ему тесна.
— Впрочем, тебе я могу рассказать все. Теперь я уже не стыжусь этого, да и не мешает охладить твой романтический пыл, пока еще не поздно.
Он снова сел.
— Надо полагать, ты уже слышал историю, как я поймал золотую рыбку, познакомился в отеле Шепперд с моей женой. Я знаю, об этом раструбили по всей армии и, видимо, больше всех жалеют, что такое событие не вошло в хрестоматию, что о нем не напечатано как о подвиге офицера его императорского величества. Разумеется, героического здесь ничего не было;