— Я хотел бы посмотреть, кто посмеет обсуждать этот наглый ультиматум? здесь в каждом слове насмешка над советским правом. Ему нужно пятнадцать воспитателей, а двадцать пять пускай остаются за бортом. Он хочет навалить на педагогов каторжный труд, так сорока воспитателей он боится…
Я не вступал в спор с Клямером, так как не догадывался, каковы его настоящие мотивы.
Я вообще старался не участвовать в прениях и спорах, так как, по совести, не мог ручаться за успех и никого не хотел заставить принять на себя не оправданную его логикой ответственность. У меня ведь, собственно говоря, был только один аргумент — колония имени Горького, но ее видели немногие, а рассказывать о ней было мне неуместно.
Вокруг вопроса о переводе колонии завертелось столько лиц, страстей и отношений, что скоро я и вовсе потерял ориентировку, тем более что в Харьков не приезжал больше как на один день и не попадал ни на какие заседания. Почему-то я не верил в искренность моих врагов и подозревал, что за высказанными доводами прячутся какие-то другие основания.
Только в одном месте, в Наркомпросе, наткнулся я на настоящую убежденную страстность в человеке и залюбовался ею открыто. Это была женщина, судя по костюму, но, вероятно, существо бесполое по существу: низкорослая, с лошадиным лицом, небольшая дощечка груди и огромные неловкие ноги. Она всегда размахивала ярко-красными руками, то жестикулируя, то поправляя космы прямых светло-соломенных волос. Звали ее товарищ Зоя. Она в кабинете Брегель имела какое-то влияние.
Товарищ Зоя возненавидела меня с первого взгляда и не скрывала этого, не отказываясь от самых резких выражений.
— Вы, Макаренко, солдат, а не педагог. Говорят, что вы бывший полковник, и это похоже на правду. Вообще не понимаю, почему здесь с вами носятся. Я бы не пустила вас к детям.
Мне нравились кристально-чистая искренность и прозрачная страсть товарища Зои, и я этого тоже не скрывал в своем обычном ответе:
— Я от вас всегда в восторге, товарищ Зоя, но только я никогда не был полковником.
К переводу колонии товарищ Зоя относилась как к неизбежной катастрофе, стучала ладонью по столу Брегель и вопила:
— Вы чем-то ослеплены! Чем вас одурманил всех этот… — она оглядывалась на меня.
— …полковник, — серьезно подсказывал я.
— Да, полковник… Я вам скажу, чем это кончится: резней! Он привезет своих сто двадцать, и будет резня! Что вы об этом думаете, товарищ Макаренко?
— Я в восторге от ваших соображений, но любопытно было бы знать: кто кого будет резать?
Брегель тушила наши пререкания:
— Зоя! Как тебе не стыдно! Какая там резня!.. А вы, Антон Семенович, все шутите.
Клубок споров и разногласий катился по направлению к высоким партийным сферам, и это меня успокаивало. Успокаивало и другое: Куряж все сильнее и сильнее смердел, все больше и больше разлагался и требовал решительных, срочных мер. Куряж подталкивал решение вопроса, несмотря даже на то, что куряжские педагоги протестовали тоже:
— Колонию окончательно разлагают разговоры о переводе горьковской.
Те же воспитатели сообщали конспиративно, что в Куряже готовятся ножевые расправы с горьковцами. Товарищ Зоя кричала мне в лицо:
— Видите, видите?
— Да, — отвечал я, — значит, выяснилось: резать будут они нас, а не
— Да, выясняется… Варвара, ты за все будешь отвечать, смотри! Где это видано? Науськивать друг на друга две партии беспризорных!
Наконец, меня вызвали в кабинет высокой организации. Бритый человек поднял голову от бумаг и сказал:
— Садитесь, товарищ Макаренко.
В кабинете были Джуринская и Клямер.
Я уселся.
Бритый негромко спросил:
— Вы уверены, что с вашими воспитанниками вы одолеете разложение в Куряже?
Я, вероятно, побледнел, потому что мне пришлось прямо в глаза, в ответ на честно поставленный вопрос солгать:
— Уверен.
Бритый пристально на меня посмотрел и продолжал:
— Теперь еще один технический вопрос — имейте в виду, товарищ Клямер, технический, а не принципиальный, — скажите, коротко только, почему вам нужно не сорок воспитателей, а пятнадцать, и почему вы против оклада в сорок рублей?
Я подумал и ответил:
— Видите ли, если коротко говорить: сорок сорокарублевых педагогов могут привести к полному разложению не только коллектив беспризорных, но и какой угодно коллектив.
Бритый вдруг откинулся на спинку кресла в открытом закатистом смехе и, показывая пальцем, спросил сквозь слезы:
— И даже коллектив, состоящий из Клямеров?
— Неизбежно, — ответил я серьезно.
С бритого как ветром сдуло его осторожную официальность. Он протянул руку к Любови Савельевне:
— Не говорил ли я вам: «числом поболее, ценою подешевле»?
Он вдруг устало покачал головой и, снова возвращаясь к официальному деловому тону, сказал Джуринской:
— Пусть переезжает! И скорее!
— Двадцать тысяч, — сказал я, вставая.
— Получите. Не много?
— Мало.
— Хорошо. До свиданья. Переезжайте и смотрите: должен быть полный успех.