Николай Францевич возникал в моей памяти как персонаж из какой-то ненаписанной книги, как образ, явно созданный чьим-то воображением, кем-то подробно обрисованный, но в который неизвестному автору не удалось вдохнуть подлинную жизнь, отчего этот герой казался несколько искусственным, условным и незаконченным в том смысле, что ему не хватало той бытовой убедительности, которая была у любой прачки и любого бухгалтера. Я не могу сказать, чем объяснялось это впечатление, от которого мне было трудно отделаться, тем более что в Николае Францевиче не было ничего неправдоподобного. Мне всегда казалось, что он чего-то не договаривает или что-то скрывает, хотя скрывать ему как будто было нечего. Ни о ком так часто не говорили слова «кажется», как о нем. – Он, кажется, из какой-то очень северной губернии. – Он, кажется, жил одно время на Ближнем Востоке. – Он, кажется, был женат. – Он, кажется, в свое время был состоятельным человеком. – Он, кажется, пишет какие-то статьи по экономическим вопросам. – Он, кажется, кончил университет за границей.
Николай Францевич иногда приглашал к себе друзей – трех-четырех человек и угощал их очень хорошим обедом. У него была довольно просторная квартира в одном из тихих районов Парижа, на правом берегу Сены. На стенах висели картины, чаще всего изображавшие парусные суда на море и пляжи с пальмами, а центральное место занимала прекрасно сделанная копия горящего фрегата Тарнера. В одном из углов главной комнаты возвышалась витая колонна темного дерева; на ней под стеклянным колоколом стояли часы, у которых вместо маятника вращалось взад и вперед нечто вроде медного, сверкающего флюгера. В кабинете Николая Францевича были шкафы с книгами разного содержания. Один из них был отведен путешествиям – Марко Поло, Ливингстон, Стэнли, Пржевальский и сочинения каких-то малоизвестных авторов, которые в средние века забирались в дебри далеких стран, и книги по зоологии, биологии, истории культуры. В другом шкафу были французские авторы – Сен-Симон, Боссюэ, Ларошфуко, Монтень, Паскаль, Декарт. Были в его квартире бронзовые статуэтки, в их числе непонятно почему попавший туда какой-то низколобый человек с генеральскими эполетами.
К столу у Николая Францевича подавала молчаливая женщина средних лет, с полными губами и темными глазами на очень бледном лице, с особенным выражением неподвижной печали. Она всегда ходила в черном платье, и вид у нее был такой, точно она только что вернулась с похорон. Когда я однажды спросил Николая Францевича о ней, он ответил, что она итальянка, что итальянки очень любят черный цвет и что она ходит в черном потому, что недавно в Сицилии умер один из ее двоюродных братьев, которого она знала ребенком и которого не видела двадцать лет. Я ни разу не слышал, чтобы она говорила громко; она отвечала, почти беззвучно шевеля своими полными, красными губами, создававшими впечатление контраста с этим черным платьем, печальным, бледным лицом и всем ее траурным видом.
Точно так же как Николай Францевич не менял ни своих привычек, ни своей манеры одеваться, точно так же казалось – опять-таки именно казалось, – что годы проходили для него бесследно. Он был все таким же: густые, седые волосы, глубокие морщины на лбу, выцветшие глаза. Я не мог себе его представить молодым. – Это понятно, – сказал мне один из наших общих друзей, – он никогда и не был молод. Просто в один прекрасный день, где-то в довоенном Петербурге, хорошо одетый человек средних лет снял квартиру и поселился в ней, и это, собственно, и было появлением на свет Николая Францевича, которого какая-то небесная сила сбросила на нашу землю в совершенно готовом виде, как парашютиста в полном боевом снаряжении.
Во всяком случае, я знал Николая Францевича много лет, и, в то время как окружающие его люди старели, лысели, болели и умирали, он оставался таким же, каким был тогда, когда я его встретил первый раз. Правда, у него не было никаких разрушительных страстей, которые могли бы способствовать его преждевременному увяданию, – он не пил, не проводил бессонных ночей за карточным столом, не знал, казалось, опустошающих сердечных увлечений, а просто хорошо жил, вкусно ел, вставал утром, принимал ванну, гулял по Булонскому лесу, беседовал с друзьями, лето проводил в Швейцарии или на Ривьере, а в октябре месяце, когда в Париже начинали идти осенние дожди, он опять возвращался в свою квартиру, и снова безмолвная и бесшумная женщина в траурном платье заботилась о нем, чтобы у него было все, вплоть, быть может, до тех утешений эмоционального характера, склонность к которым у нее выдавали ее выразительные губы и темные глаза, таившие в себе возможность какого-то другого выражения, которого, впрочем, никто из нас никогда у нее не видал.
Николай Францевич был прекрасным собеседником, одним из лучших, каких мне приходилось встречать. Я не помню, чтобы он с кем-нибудь спорил, и когда я ему об этом как-то заметил, он сказал: