— Вот видите ли, — продолжал он, с достоинством передавая чубук из правой руки в левую и благородно пустив дым сквозь усы, — пора нам, помещикам, за ум взяться. Пора вникнуть в быт наших крестьян и, поняв однажды их потребности, с твердостью повести их по новой дороге к избранной цели… — Он почтительно помолчал перед собственной фразой. — Вот вам моя основная мысль, — заговорил он снова. — Должна же быть у России вообще, а следовательно, и у русского крестьянского быта своя, самобытная, своеобразная, так сказать, будущность. Не правда ли? Должна? — В таком случае старайтесь угадать ее и так уж и действуйте в ее духе. Задача трудная, но даром нам ничего не дается. Я с охотой возьмусь за это дело… я свободен и сознаю в себе некоторую твердость характера. У меня нет никакой наперед принятой системы: я не славянофил и не поклонник Запада… Я, опять-таки скажу, я человек практический — и умею… умею заставлять!
— Всё это очень хорошо, — возразил я, — вы, если смею так выразиться, — вы хотите быть маленьким Петром Великим вашей деревни.
— Вы смеетесь надо мной, — с живостью подхватил Евгений Александрыч. — Впрочем, — прибавил он, помолчав немного, — в том, что вы сказали, есть доля истины.
— Желаю вам всевозможных успехов, — заметил я.
— Спасибо за желанье…
Слуга Евгения Александровича вошел в комнату.
— Sind die Pferde angespannt, Hans?
[53]— спросил мой знакомый.— Ja… Sie sind…
[54]готовы-с, — отвечал Hans.Евгений Александрович поспешно допил чай, встал и надел шинель.
— Я не смею вас звать к себе, — промолвил он, — до моей деревни более ста верст… однако ж, если вздумается…
Я поблагодарил его… Мы простились. Он уехал.
В теченье целого года я ничего не слыхал об моем петербургском приятеле. Раз только, помнится, на обеде у предводителя один красноречивый помещик, отставной бранд-майор Шептунович, между двумя глотками мадеры упомянул при мне об Евгенье Александровиче как о дворянине мечтательном и увлеченных свойств. Большая часть гостей немедленно согласилась с бранд-майором, а один из них, толстый человек с лиловым лицом и необыкновенно широкими зубами, смутно напоминавший какую-то здоровую корнеплодную овощь, прибавил тут же от себя, что у него, Ладыгина, тут (указав на лоб) что-то не совсем того — и с сожаленьем покачал своей замечательной головой. Кроме этого случая, никто даже не произнес при мне имени Евгенья Александрыча. Но как-то раз, осенью, случилось мне, переезжая с болота на болото, далеко отбиться от дому… Страшная гроза застала меня на дороге. К счастью, невдалеке виднелось село. С трудом добрались мы до околицы. Кучер повернул к воротам крайней избы, кликнул хозяина… Хозяин, рослый мужик лет сорока, впустил нас. Изба его не отличалась опрятностью, но в ней было тепло и не дымно. В сенях баба с остервененьем крошила капусту.
Я уселся на лавке, спросил горшок молока, хлеба. Баба отправилась за молоком.
— Чьи вы? — спросил я мужика.
— Ладыгина, Евгения Александрыча.
— Ладыгина? Да разве здесь уже Курская пошла губернья?
— Курская, как же. От самого Худышкина Курская пошла.
Баба вошла с горшком, достала деревянную ложку, новую, с сильным запахом деревянного масла, проговорила: «Кушай, батюшка ты мой, на здоровье», — и вышла, стуча лаптями. Мужик хотел было отправиться вслед за ней, но я его остановил. Мы понемногу разговорились. Мужики большей частью не слишком охотно беседуют с господами, особенно, когда у них неладно; но я заметил, что иные крестьяне, когда им больно плохо приходится, необыкновенно спокойно и холодно высказывают всякому проезжему «барину» всё, что у них на сердце, словно речь идет о другом, — только плечом изредка поводят или потупятся вдруг… Я со второго слова моего хозяина догадался, что мужичкам Евгенья Александровича житье плохое…
— Так недовольны вы вашим барином? — спросил я.
— Недовольны, — решительно отвечал мужик.
— Что ж — он притесняет вас, что ли?
— Замотал вовсе, заездил как есть.
— Как же так?