Памятник Рафаэля в Ватикане – так называемые Станцы. Из них главнейшая, давняя соперница Сикстинской – станца della Segnatura[188]
: это комната в папских покоях, где раньше помещалась личная библиотека Юлия II, а затем там прикладывались печати к папским breve. Рафаэль в этой светлой, тихой комнате, выложенной мозаикой, отделанной роскошными панелями, написал три фрески – «Афинскую школу», «Парнас» и «Disputa». Хотя «Disputa» значит как будто «спор», «диспут», но ее назвать правильнее «Триумф церкви». Никакой борьбы, напряжения нет. В небесах восседает Бог Отец, Христос, Мария Дева и Иоанн Креститель среди Учеников и Евангелистов. Снизу же Собор пап, епископов, учителей церкви, размышляя о догматах и обсуждая их, устремляется душою ввысь к их Истоку. В «Парнасе» Аполлон, на холме, под лаврами издает смычком божественные звуки, поэты же и поэтессы окружают его, слушают, и нежный отблеск зари золотит их. И наконец в «Афинской школе» в фантастическом, легко-гигантском храме Ап. Петр и Павел как бы объявляют истину Собору мудрецов языческих. Здесь также нету речи о борьбе, о споре. Все покойно, ясно, дух великой гармонии все проникает: и величественно шествующих Апостолов, и дальнюю, божественную перспективу храма, и мудрецов, размышляющих на переднем плане. Во всех трех фресках Бог открыто или скрыто наполняет все собою – будет ли то Бог Отец «Disputa», или языческий Аполлон, или само Веяние Господа, как в «Афинской школе». Это Бог света и мира. Ему некого и не за что карать, не на кого гневаться, ибо и так все Ему послушно; все полно к нему благоговения и радости; Он проходит в легком Ветерке мудрости, поэзии и музыки. Все Он уравновешивает; всему дает стройность и прозрачность. Мир Ему мил, Он и не думает о дьявольском. Кажется, Рафаэлю был чужд дантовский Ад, средневековые ужасы, химеры готики. Его корни – христианство и античность, особенно античность, платонизм; но и любовь к земной прелести, просветленная христианством.Для такого духа как «мессер Микельаньоло» весь, Рафаэль и его фрески, вероятно, были слишком «примиренными». Ему чужда была женственная нежность и мягкость этого юноши, его гармония и стройность. Может быть, если бы он жил сейчас, то сказал бы о Рафаэле: «приятный художник» – и презрительно бы отвернулся. Прав, конечно, он бы не был. Но диаметральность свою с ним подчеркнул бы твердо. В те же времена мрачный Микель-Анджело с переломленным носом, испачканный красками, одичалый, одинокий, безмерно могучий и грозный в замкнутости своей, не мог не ненавидеть блистательного Орфея, одно прикосновение которого к струнам вызывало звуки нежные и обольщающие.
Судьбе угодно было, чтобы они оба отдали себя Ватикану, и навсегда остались в нем соперниками непобежденными, каждый в своем, неразрывно связанные под эгидой папства.
Память о Рафаэле осталась в Риме и помимо Ватикана. В S. Maria della Расе, и капелле Киджи, он изобразил Сивилл; по заказу того же Киджи, с помощью учеников расписал Фарнезину; наконец, на холме, за Римом, выстроил кардиналу, Джулио Медичи, будущему папе Клименту, виллу.
В один из вечеров осенних мы туда отправились.
Перейдя Ponte Molle, на Фламиниевой дороге, идущей от Piazza del Popolo, взяли налево, берегом Тибра, аллеей платанов, потом медленно стали подыматься на Monte Mario. Сиреневело в воздухе, легкой дымкою Рим затянут; недалеко уже сумерки. Надо бы поспешать, но как раз мы запутались в дорожках по огородам. Подошли к домику огородника, спросили. Старичок, возившийся с лопатой в зеленом своем царствии, длинно и учтиво объяснил, и провел прямиком, через какую-то калитку.
Помню широкий, овальный подъезд к вилле, бассейн с плавающими листьями; вход во второй этаж; огромные, пустынные залы, совсем заброшенные; впечатление одичалости, разрушения. В одной из зал какой-то хлам в углу валялся. Кучи мусора. Позже, когда стемнеет, летучие мыши, наверно, залетят в эту руину.
Но и теперь, в своей запущенности, как внутренно светла, стройна, обильна воздухом и легкостью эта вилла! Два ученика, помощники Рафаэля, трудились тут – Джулио Романо и Джиованни да Удине. Они расписывали стены фресками, тянули фризы богатейшие, наполнили деревенский дом красками яркими и радостными, дыханием природы, света, милого произрастания. На фризах все цветы, и фрукты, птицы; все живет, все преизбыточно, само в себе не умещается, и говорит о прелести природы; о прелестном солнце, об Италии, светлом воздухе, неизбытных мощных соках жизни. Сквозь тленность временного вилла Madama говорит о золотом веке явственнее, чем прославленная Фарнезина. Здесь хотелось бы жить. Здесь само чувство жизни светлее, воздушнее нашего; и невольная зависть берет – позавидуешь тем, кто так чувствовал, и так жил.