– Какая чепуха! Война кончится через месяц. Призыв всех ратников. Какая чепуха!
– Я так слыхал в деревне.
Отец махнул досадливо, взял ножницы и стал срезать излишки табаку, торчавшие из папирос. Андрюша замолчал, брови опять у него сдвинулись – как у отца. Я знала уж его теперь: он очень не любил, чтоб задевали.
После ужина ко мне зашел Маркел. Я заплетала на ночь волосы.
– Ну, вот… я, так сказать, явился. Н-ну, приехал. Ты меня звала.
Я рассмеялась.
– Точно так, звала.
– Ты… почему смеешься?
Я уложила косу, взялась за другую.
– Уж очень ты со мною важен… и параден так, Маркел. Ну точно мы великие державы.
Маркуша сел и поперхнулся.
– Великие державы… скажешь… Ты, Наталья, как была, такою и осталась. Ты такая легкая, все вот… летишь, и тебе все равно, людей-то ты… ну, ты людей по легкости своей не замечаешь… Муж ли, сын ли.
Я обрабатывала другую косу. Не спешила отвечать, во многом с ним согласна. Что мне – оправдываться? Не пройдет. Возражать – нечего. Что ж. Такая уж я есть, конечно, я за это время мало о нем думала, но он мне все же свой, должен со мною быть.
Маркуша взволновался, но молчал. Потом вдруг поднялся.
– Я понимаю… ты… ну, со своею легкостью, ты хочешь, чтобы все забыто было, эти годы… и… опять с триумфом въехать к… простаку мужу… опять Маркушею командовать и ездить по концертам, Андрюшу… уезжая, на ночь покрестить, поцеловать… Я знаю, я тебя, Наталья… знаю… Да и приезжай, все к твоим услугам… только все-таки не думай, что уж я
Но тогда я отложила недоделанную косу.
– То есть что ж, ты думаешь, что я вот и поеду, когда
– Я ничего не думаю, я говорю, что если ты, да… то я… и весь мой дом… Одним словом, можешь всем располагать…
– Покорнейше благодарю.
Да, он довольно больно в меня выстрелил. «Конечно, ты меня и бросила, и мучила, и не могу же я как прежде, всей душой… Но дом мой, и
Я спала плохо, встала мрачная, взяла с Маркелом совсем жесткий тон: гордость пострадала, я не знала, как я буду жить, но никаких авансов предложить Маркелу не могла. Он это понял. Больше объясняться мы не стали. Он уехал вновь, в Москву, к зеленой лампе и Марфуше, я же вдруг решила: ладно, остаюсь зимой в деревне. Пусть, теперь иная полоса, война и горе, будет мне порхать. Не стану петь, начну работать с сыном.
И еще представилась возможность – в селе Красном, неподалеку, открылся госпиталь. Я поступлю туда.
Конечно, наша жизнь мало с войной переменилась. По-прежнему вставали поздно, сытно ели, вечером ждали газет и с треволнением глядели на военные известия, но треволнения все эти пусты, праздны: кто куда продвинулся, кто сколько пленных взял – потом мы ужинали и ложились спать – с волнением или спокойно, это безразлично.
Мне казалось, что душой я со своим народом, готова разделить его страдания и героизм. Да как-то вот не разделялось! Я чувствовала себя мрачно, находила, что
Эти поездки очень мне запомнились. Суровый холодок, крепко-зеленые одежды всходов, грязь по колеям и небо сумрачное, в тучах – медленная заря проглянет, и грачи завьются над деревней… О, Россия! Горькое и сладостное, мрак и нежность, будто бы покинутость и одиночество. Потряхивает тарантас, баба с котомкой, палкою бредет, лошади хвостами крутят, грязь разбрасывают из-под ног, и кожей пахнет фартук, ветер дальний, говорит о жизни беспросветной и суровой. Да, это не Рим, и не Фраскати. Что ж, борьба борьбой, так, значит, надо.
У въезда в Лисье помахает мельница гигантскими, печальными руками. Проедем всю слободу Лисьего, и опять поля, опять березы большака, и мрачный ветер, встречные возы груженые, мужики в тулупах. Так – до Красного.
В селе же Красном нам под госпиталь дали школу новую – красный дом одноэтажный с окнами огромными – как станция. Рядом церковь александровских времен, деревянная, с колоннами. Обсажена могучими березами.
Когда я подъезжала к лазарету, в окна на меня глядели лица серые: все как бы страшно утомленные. Кажется, звон колокольчиков моих – и то их утомлял. Я подымаюсь с черного крыльца. На мне грубые башмаки, сверх пальто свита, вся в грязи. Я возбуждена ровно, сильно. Да, здесь я действую, тут надо помогать на перевязках, раздавать обеды, ставить градусники, кое с кем поговорить, ободрить. Я раздевалась в комнате дежурной. Шла в палаты. Собственно, три комнаты, в четвертой все обедали. Помню смутное, но острое волнение первой встречи: вот она и война! Вот те, кто привезли ее сюда, с полей дальних, страшных, в них она, в их грязи, ранах, в их усталости и мрачной тишине. Сначала были хмуры и со мною, но во мне нервный заряд, я излучала его, скоро все ко мне привыкли и не удивлялись – наоборот, бодростью я заражала.