Ощутить в себе свое чувственное «я» и сознать его, как единственно жизненный и полновластный орган своей личности, значило сосредоточить все мысли о счастии, о совершенствовании, о высшем долге — на одном стремлении: организовать свое «я», превратить в хаос своих чувствований в стройное единство. Эта задача напрашивалась прежде всего, она рано предстала Киреевскому и не покидала его всю жизнь. Она имела для него тем большую остроту, что сердце его, такое впечатлительное, было плохо защищено против треволнений жизни. Болезненная тревога была неразлучна с ним: он был крайне мнителен в отношении здоровья и благополучия любимых людей и вечно томился страхом, заботой, грустью о них. Это была тоже фамильная черта: «чувство беспокойства понапрасну мы в семье нашей утончили донельзя», — писал он однажды. Уже в Берлине, где, вследствие разлуки с семьей, эти страхи особенно донимали его, он настойчиво выдвигает мысль о необходимости бороться с ними. Он пишет: «Во всей семье нашей господствующее, ежедневное чувство есть какое-то напряженное, боязливое ожидание беды. С таким чувством счастье не уживается. Но откуда оно? Зачем? Как истребить его? Как заменить спокойствием и мужественной неустрашимостью перед ураганами судьбы?» Он готов видеть в этом задачу века. «Довольно в жизни горя настоящего, верного! Бояться будущего, возможного — слабость, малодушие, недостойное человека, мужа… Каждый век, каждый год, каждый час имеет свой идеал человека. Стремление наше должно быть в твердости, в независимости характера от сердца». Он хочет бороться, он гонит от себя эти мысли. Ему пишут из Москвы, что заболел Николенька[396]
, ему страшно — но он старается вытеснить из сердца эту тревогу, «убивающую дух». Он летит в Москву при первом известии о холере: он боится за родных, не может дождаться, пока узнает, что они все живы, — но он старается отогнать страх «простой волей», не рассуждением. Кажется, видишь, как спазма сжимает горло.И всю жизнь он боролся с собой, а жизнь изобильно доставляла ему поводы для борьбы в виде непрестанных болезней жены, детей, друзей. Подобно Герцену, он страстно желал выработать в себе жизненную храбрость и ей, кажется, больше всего завидовал в людях. Когда вышли последние песни «Одиссеи», переведенные Жуковским, Киреевский писал (в письме к А. П. Зонтаг, 1849 г.):
«Он их перевел, и исправил перевод, и напечатал — все в течение 94-х дней, подле больной жены, посреди кипящей вокруг него революции. Вот образец геройского мужества мысли, непонятно высокой твердости духа».
Разумеется, страхи — только частность. Не они одни (хотя они — всего острее) ранят душу и вносят смуту в нее: вся жизнь, хаотическая, полная противоречий, кишащая мелочами, вторгается в нравственный мир человека и питает его враждующие влечения. Но главная опасность еще и не в этом. Что всего более мешает нам организовать нашу нравственную личность — это естественное раздвоение человеческого духа: рассудок, или, как выражается Киреевский, логическое сознание — вот главный антагонист. Эту мысль Киреевский с категорической определенностью изложил в замечательном письме к Хомякову 1840 года. Он полагает, что развитие разума стоит в обратном отношении к развитию воли как в человеке, так и в народе. Он рассуждает так.
Владимир Сергеевич Неробеев , Даниэль Дефо , Сергей Александрович Снегов , Ярослав Александрович Галан , Ярослав Галан
Фантастика / Историческая проза / Малые литературные формы прозы: рассказы, эссе, новеллы, феерия / Эпистолярная проза / Прочее / Европейская старинная литература / Эссе / Проза