Только сейчас я сообразил, что на мне надета потрепанная студенческая тужурка, и вспомнил, что, по словам пекаря, у Никитских ворот на стороне Временного правительства дралась студенческая дружина.
В комнату вошел молодой рабочий в натянутой на уши кепке. Он вразвалку подошел ко мне, лениво взял мою правую руку и внимательно осмотрел ладонь.
— Видать, не стрелял, папаша, — сказал он добродушно. — Пятна от затвора нету. Рука чистая.
— Дурья твоя башка! — крикнул человек в ушанке. — А ежели он из пистолета стрелял, а не из винтовки. И пистолет выкинул. Веди его во двор!
— Все возможно, — ответил молодой рабочий и хлопнул меня по плечу. — А ну, шагай вперед! Да не дури.
Я все время молчал. Почему — не знаю. Очевидно, вся обстановка была настолько безнадежной, что оправдываться было просто бессмысленно. Меня застали в комнате на втором этаже у выбитого окна, в доме, только что захваченном красногвардейцами. На мне была измазанная известкой и покрытая подозрительными бурыми пятнами от томата студенческая тужурка. Что бы я ни сказал, мне бы все равно не поверили.
Я молчал, сознавая, что мое молчание — еще одна тяжелая улика против меня.
— Упорный, черт! — сказал человек в ушанке. — Сразу видать, что принципиальный.
Меня повели во двор. Молодой красногвардеец подталкивал меня в спину дулом винтовки.
Двор был полон красногвардейцев. Они вытаскивали из разбитого склада ящики и наваливали из них баррикаду поперек Тверского бульвара.
— В чем дело? — зашумели красногвардейцы и окружили меня и обоих моих конвоиров. — Кто такой?
Человек в ушанке сказал, что я стрелял из окна им в спину.
— Разменять его! — закричал веселым голосом парень с хмельными глазами. — В штаб господа бога!
— Командира сюда!
— Нету командира!
— Где командир?
— Был приказ — пленных не трогать!
— Так то пленных. А он в спину бил.
— За это один ответ — расстрел на месте.
— Без командира нельзя, товарищи!
— Какой законник нашелся! Ставь его к стенке!
Меня потащили к стенке. Из дворницкой выбежала простоволосая жена дворника. Она бросилась к красногвардейцам и начала судорожно хватать их за руки.
— Сынки, товарищи! — кричала она. — Да это ж наш жилец. Он в вас не стрелял. Мне жизнь не нужна, я больная. Убейте лучше меня.
— Ты, мать, не смей без разбору никого жалеть, — рассудительно сказал человек в ушанке. — Мы тоже не душегубы. Уйди, не мешайся.
Никогда я не мог понять — ни тогда, ни теперь, — почему, стоя у стены и слушая, как щелкают затворы, я ровно ничего не испытывал. Была ли то внезапная душевная тупость или остановка сознания — не знаю. Я только пристально смотрел на угол подворотни, отбитый пулеметной очередью, и ни о чем не думал. Но почему-то этот угол подворотни я запомнил в мельчайших подробностях.
Я помню семь выбоин от пуль. Сверху выбоины были белые (там, где была штукатурка), а в глубине — красные (где был кирпич). Помню железную, закрашенную белой краской скобку от оборванного звонка к дворнику, кусок электрического провода, привязанного к этой скобке, нарисованную на стене углем рожу с огромным носом и торчащими, как редкая проволока, волосами и подпись под нею: «Обманули дурака на четыре кулака!»
Мне казалось, что время остановилось и я погружен в какую-то всемирную немоту. На самом же деле прошло всего несколько секунд, и я услышал незнакомый и вместе с тем будто бы очень знакомый голос:
— Какого дьявола расстреливаете! Забыли приказ? Убрать винтовки!
Я с трудом отвел глаза от угла подворотни, — шея у меня нестерпимо болела, — и увидел человека с маузером, похожего на Добролюбова, — того, что приходил к нам ночью, чтобы вывести детей и женщин. Он был бледен и не смотрел на меня.
— Отставить! — сказал он резко. — Я знаю этого человека. В студенческой дружине он не был. Юнкера наступают, а вы галиматьей занимаетесь.
Человек в ушанке схватил меня за грудь, сильно встряхнул и сказал со злобой:
— Ну и матери твоей черт! Чуть я совесть не замарал из-за тебя, дурья твоя башка. Ты чего молчал? А еще студент!
А молодой рабочий снова хлопнул меня по плечу и весело подмигнул:
— Катись с богом!
На улице юнкера бросили ручную гранату. Красногвардейцы, прячась за баррикадой, начали выбегать на бульвар. Дом опустел. Опять с раздражающей настойчивостью загремели пулеметы.
Так я и не узнал, кто был тот молодой командир с маузером, что спас детей и женщин из нашего дома и спас меня. Я не встречал его больше никогда. А я узнал бы его среди десятков и сотен людей.
В ночь на шестой день нашей «никитской осады» мы все, небритые и охрипшие от холода, сидели, как всегда, на ступеньках дворницкой и гадали, когда же окончится затяжной бой. Он как бы топтался на месте.
Еще не было того ожесточения, какое пришло после, во время гражданской войны. Красногвардейцы дрались «на выдержку», уверенные в своей победе, зная, что нервы у юнкеров скоро сдадут.