Впереди я услышал отдаленный грохот. Конь насторожился и заплясал. Я прислушался и узнал знакомый грохот армейского обоза. Хотя он был еще очень далеко, я все же свернул коня на обочину дороги, – всем нам хорошо было известно, как ездили, ни на что не глядя, обозные солдаты.
Внезапно я услышал тонкий свист. Впереди над дорогой лопнула со слабой вспышкой шрапнель. Потом другая, третья. Немцы били по дороге – это было ясно.
В перерывах между взрывами отчетливо было слышно, что обоз уже мчится галопом. Там, должно быть, началась обычная паника.
Одна шрапнель лопнула рядом. Я не заметил ее. Но что-то случилось с моей левой ногой. Она стала как ватная.
Я быстро опустил руку к сапогу и попал пальцами во что-то жидкое и теплое. Подымая руку, я ощутил в ноге такую боль, будто ее расщепили, схватился за луку седла, но не удержался и упал на дорогу. Должно быть, я упал на раненую ногу, потому что на мгновение потерял сознание.
Когда я пришел в себя, бешеный грохот обоза был уже рядом. Я схватился за стремя и крикнул на коня. И он, храпя и осторожно перебирая ногами, оттащил меня с дороги в придорожную канаву.
Я лежал, держался за стремя, а в двух шагах от моего лица с воплями, свистом и грохотом мчался обоз – храпели обезумевшие лошади и подскакивали кованые колеса. Мне казалось, что этому не будет конца.
Потом все стихло. Конь обнюхал меня и встревоженно заржал. Пять минут я потерял на то, чтобы достать из кармана электрический фонарик и зажечь его. После этого я уже ничего не помню. Очевидно, я опять потерял сознание, а фонарик лежал рядом со мной и светил.
По его свету меня нашли и подобрали солдаты-телефонисты, ехавшие на двуколке в Несвиж, кое-как перевязали, привезли в местечко и сдали в полевой госпиталь.
В госпитале, в Несвиже я пролежал около месяца. Рана была легкая, кость не задело. Лежал я один. Раненых не было.
Романин часто приезжал ко мне. Баня была наконец открыта, и Романин сиял.
Раза два приезжала «Многоуважаемая крыса», Кедрин. Он, озираясь, рассказывал мне о Распутине{193}
, о «разложении императорского дома», и седая его эспаньолка тряслась от страха и негодования.В это время на Западный фронт приезжал Николай Второй. Он «посетил» и Замирье. Ко времени его приезда было приказано привести село в порядок. Это выразилось в том, что из лесу привезли много елок и замаскировали ими самые дрянные халупы.
В больнице я много читал. В то время все увлекались скандинавскими писателями – Ибсеном, Стриндбергом{194}
, Гамсуном{195}, Бангом{196}. Я читал Ибсена – этого великого чернорабочего человеческих душ. Потом мне попалась книга Муратова «Образы Италии», и я погрузился в горьковатый воздух музеев и итальянских соборов. Я мысленно видел высокие холмы Перуджии, тонущие в голубоватом тумане и мягко озаренные солнцем.Я начал читать «Жизнь человека» Леонида Андреева, но отложил эту книгу ради простой и чистой чеховской «Степи».
Началась тоска по России. Чаще всего я вспоминал Брянские леса, как самый счастливый, самый блаженный уголок земли. Я вспомнил лесные овраги, реки и порубки, заросшие молодыми сосенками и березами, пунцовым иван-чаем, белыми шапками серебрянки. Там – золотой край, легкое дыхание, покой. Я хотел этого покоя до слез. Но кто мог дать мне его?
Вскоре я уже начал бродить с костылями, и мне позволили даже выходить в местечко. Я заходил отдохнуть к знакомому часовщику. Со всех сторон осторожно тикали часы, на окне цвела пеларгония, и часовщик, глядя в черную лупу, рассказывал мне местечковые новости.
Мне давали газеты и журналы, чаще всего «Огонек». Я рассматривал в нем однообразные батальные рисунки художника Сварога{197}
и десятки фотографий офицеров, погибших на фронте. Газеты были полны неясных намеков на Николая и Алису{198}, Распутина и Горемыкина; черная тень вороньего крыла упала на Россию.Романин часто присылал мне небольшие посылки – сыр, колбасу, сахар.
Как-то от нечего делать я начал просматривать старую измятую газету. В нее был завернут сыр, и газета была вся в жирных пятнах.
В отделе погибших на фронте было напечатано: «Убит на Галицийском фронте поручик саперного батальона Борис Георгиевич Паустовский», и немного ниже: «Убит в бою на Рижском направлении прапорщик Навагинского пехотного полка Вадим Георгиевич Паустовский».
Это были два моих брата. Они погибли в один и тот же день.
Главный врач госпиталя, несмотря на то что я был еще слаб, отпустил меня. Мне дали санитарную повозку, и она отвезла меня в Замирье. А вечером я выехал из Замирья в Москву, к маме.
Печальная суета
Мама совершенно высохла, даже стала ниже ростом. Но на лице у нее оставалось прежнее выражение обиды и замкнутого горя, которого никто не в силах понять.
Когда я приехал, со дня смерти братьев прошло больше месяца. Мама плакала редко. Она вообще не была склонна к слезам.
Сестра Галя, когда говорила о братьях, начинала дрожать, но только в отсутствие мамы. При маме она сдерживалась.