Читаем Том 4. Пробуждение. Эвелина и ее друзья полностью

ВЕЙДЛЕ: Нет, несомненно, Мережковский был очень одаренным критиком. И те его книги, которые будут читать в будущем при нормальном развитии этого будущего, будут прежде всего – его критические книги. Он первым по-настоящему оценил Толстого и Достоевского в их весе, так сказать. И это большая его заслуга. Конечно, он любил Достоевского гораздо больше Толстого, но это нисколько не помешало ему оценить Толстого в том смысле, что вес его одинаков с весом Достоевского. Вот чего Леонтьев, например, сделать еще не умел, не мог: ему Толстой был по душе, а Достоевский не по душе, поэтому он отстранил его жестом, который очень умным назвать нельзя. А самая ранняя книга Мережковского «Вечные спутники», где говорится об иностранных писателях, это просто дата (за исключением, конечно, заметок Пушкина об иностранной литературе) в развитии русской литературной культуры.

Так что его ранние произведения, в том числе, я сказал бы, и «Гоголь и черт» (несмотря на все, может быть, немножко смешные преувеличения или риторические манеры) или то, что он писал о Лермонтове – это все, по-моему, заслуживает всяческого внимания. И было бы очень хорошо, если бы теперь в Советском Союзе некоторые люди помоложе достали где-нибудь эти книги и попробовали бы их прочесть по-своему.

ЧЕРКАСОВ: А в общем, подводя самые приблизительные итоги нашей беседе, мы приходим к тому выводу, что, в сущности, русская критика не была никогда на достаточной высоте. А то, о чем стоит упомянуть, было написано главным образом писателями. Но я хотел бы обратить ваше внимание еще на одно: по сравнению с тем, что мы все-таки знаем о русской критике XIX века, что представляет собой советская критика? Вот теперешняя советская литературная критика. Я думаю, Никита Алексеевич это может сказать.

СТРУВЕ: Нет, я как раз не могу сказать. Но зародыши настоящей критики мы все видели, стоит назвать Синявского. Когда ему пришлось писать вступительную статью к однотомнику Пастернака, он ее вынужден был переписывать три или четыре раза, прежде чем она прошла через цензуру. Так что зародыши критики, в лице Синявского (теперь сидящего в лагере) или в лице Лакшина, например, имеются. Просто нет условия, просто нет никакой свободы критики. Но я уверен, как мне говорила в беседе Ахматова, что и поэты будут, и критики будут, и, вообще, – все будет. Нужно только, чтоб была свобода.

ВЕЙДЛЕ: Тут я хотел сделать еще маленькое замечание: что, вот, необходимость этой критики или каждый раз новой оценки, относится и к прошлому литературы, а не только к настоящему. Сейчас критику подменяют тем, что называют «литературоведением». Вот и меня тоже представляют, как «искусствоведа». А мне это совершенно не нравится. Я бы хотел, скорее, быть критиком, чем искусствоведом. Что это такое «ведать»? Ведать о том, что были такие-то и такие-то художники? Такие-то и такие-то писатели?

ЧЕРКАСОВ: Я думаю, что это слово…

ВЕЙДЛЕ: Не только слово. Я думаю, в самом искусствоведении самое главное – это элемент критики. Но интересно, что в Советском Союзе как раз этот элемент – критика – исключен. Да, вы можете критиковать рукописи, источники, вы можете текстологией заниматься, но вы не можете уже сказать, что такое-то стихотворение Пушкина много лучше, чем другое стихотворение того же Пушкина, потому что все стихи Пушкина прекрасны и это наш «родной классик»!

ЧЕРКАСОВ: Георгий Викторович, вы хотели что-то сказать?

АДАМОВИЧ: Два слова только. По поводу того, что когда традиция Белинского, Чернышевского, Добролюбова стала вырождаться – через Михайловского (который был все-таки человек, конечно, даровитый) до Скабичевского (который, нисколько не был даровитым), – когда она стала заменяться критикой, так сказать, «модернистической», – скажем, Айхенвальдом (когда-то популярным), то это было нисколько не лучше Скабичевского. Это был Скабичевский навыворот. И вше кажется, что толчком к появлению русского формализма, который имеет сейчас столько откликов на Западе, было именно это сознание бедности той критики, которая господствовала в журналах, и поиски какого-то нового пути, нового метода, нового отношения к литературе, иначе трудно объяснить это возникновение формализма.

ЧЕРКАСОВ: Но формализм, тот, который мы знаем, он, по-моему, сейчас уже многим кажется устаревшим, вы не думаете, Никита Алексеевич?

СТРУВЕ: Он устарел, может быть, как идеология. Потому что немножко и формализм превратился в идеологию – то есть в навязчивую теорию. Идеология отличается от мировоззрения в том, что она исключает другие подходы. Тогда как мировоззрение остается открытым к другим подходам. И вше кажется, что формализм просто немножко сам себе перечеркнул тем, что довел до некоторого абсурда свои собственные положения.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже