Триродов заговорил вздрагивающим, смятенным голосом:
– А, это вы?
– Как видите, – насмешливо сказал Петр.
Триродов продолжал:
– Не ожидал вас встретить здесь. Я принял вас…
Он не кончил. Петр спросил досадливо:
– За кого?
Не отвечая ему, Триродов спрашивал:
– А где же?.. Здесь никого нет. Вы не слышали?
Петр отвечал с досадою:
– Я не так воспитан, чтобы подслушивать. Тем более отрывки поэзии, для меня недоступной.
– Подслушивать! Кто говорит об этом! – живо ответил Триродов. – Нет, я думал, что вы услышали невольно слова, которые показались вам странными, загадочными или страшными.
– Я здесь случайно, – сказал Петр, – иду и не занимаюсь подслушиваньем.
Триродов внимательно посмотрел на Петра, вздохнул, наклонил голову и сказал тихо:
– Простите. У меня так нервы расстроены. Я привык жить среди моих фантазий и в мирном обществе моих тихих детей. Люблю таиться.
– Откуда взялись ваши тихие дети? – спросил Петр, усмехаясь досадливо.
Словно не расслышав, Триродов продолжал:
– Простите, пожалуйста. Я слишком часто принимаю за действительность то, что живет только в моем воображении. Может быть, всегда. Я живу влюбленный в мои мечты.
В этих словах и в звуке их была такая неизъяснимая грусть, что Петр почувствовал невольную жалость к Триродову. Ненависть его как-то странно поблекла, как поблекнет луна при восходящем солнце.
Триродов говорил тихо и печально:
– У меня так много странностей и диких привычек. Я напрасно прихожу к людям. Лучше мне быть одному с моими невинными тихими детьми, с моими тайнами и снами.
– Почему лучше? – спросил Петр.
– Иногда я чувствую, что люди мешают мне, – говорил Триродов. – Докучают и они сами, и дела их, маленькие, обычные. И что они мне? Одно есть несомненное – только Я. Тяжелое бремя быть с людьми. Они дают мне так мало и за это выпивают всю мою душу, жадные, злые. Как часто уходил я из их общества измученный, униженный, растоптанный. О, какой мне праздник – одиночество, сладкое одиночество! Хотя бы вдвоем.
– Однако все-таки вдвоем! – с внезапною злостью ответил Петр.
Триродов посмотрел на него пристально и сказал:
– Жизнь трагична. Беспощадною силою иронии разрушает она все иллюзии. Вы знаете, конечно, что душа Елисаветы – трагична, и надо большое дерзновение, чтобы приблизиться к ней и сказать ей великое Да жизни. Да, Елисавета…
Дрожа от ревнивой ярости, вскрикнул Петр:
– Елисавета! А! Почему вы говорите об Елисавете?
Триродов пристально смотрел на Петра. Он спросил медленно, – и так странно-звучен был его голос:
– Вы не боитесь?
– Чего же мне бояться? – угрюмо отвечал Петр. – Я вовсе не трагичный человек. Мой путь мне ясен, и я знаю, кто ведет меня.
– Вы этого не знаете, – возразил Триродов. – Впрочем, Елена мила. Кто боится взять страшное и великое, кто любит сладкие мелодии, для того Елена.
Петр молчал. Какие-то новые – чужие? – мысли роились в его голове. Он прислушивался к ним и вдруг сказал:
– Вы у нас давно не были. А в нашем доме вас так любят. Вас ничем не стеснят. Приходите, когда хотите, молчите или говорите, как вам вздумается.
Триродов молча улыбнулся.
Петр Матов вернулся домой поздно и в смутном настроении. Все уже сидели за ужином. Елисавета взглянула на него так, словно ожидала увидеть другого.
– Опоздал, – смущенно сказал Петр, – забрел далеко, сам не знаю как.
Он сам не понимал, чем смущен. Едва узнал Елисавету, одетую мальчиком, в матросской куртке и коротких панталонах. Она сидела такая стройная и улыбалась рассеянно равнодушною улыбкою.
Елена, краснея почему-то, молча подвинулась, – и какая-то странная робость была в ее движении, – робкое желание. Повинуясь ее желанию, Петр сел рядом с нею. Она смотрела на него ласково, любовно. Ее взоры трогали его. Он думал:
«Отчего я не люблю Елену? Или ее только я и люблю? Не странная ли ошибка вялой воли затмила мои глаза?»
Он говорил с нею ласково и нежно, и смотрел на нее, и загорался жаждою новой влюбленности. Словно дивною властью внушил ему кто-то странный там, у речной прохлады, эту новую любовь. Еленино сердце билось от восторга.
Глава девятнадцатая
После этого вечера Триродов опять стал бывать у Рамеевых, преодолевая свою любовь к тихим одиночествам. Уже не противился он этому неодолимому влечению видеть Елисавету, всматриваться в глубину ее синих глаз, вслушиваться в золотые звоны ее сладких слов, чувствовать дыхание и обаяние ее первоначальной свежей силы. Так весело было смотреть на ее простую одежду, на доверчивую открытость плеч, на легкий загар ее ног, на строгий очерк ее лица.
При Триродове солнечно-желтая Елисаветина глубина претворялась в голубую бездонную высь. Елисавета любила все сильнее и хотела любить, хотела преодолеть несносные преграды.
Рамеев смотрел на Елисавету и Триродова и горел странною, стариковскою радостью. Точно думал:
«Вот поженятся, наплодят мне внуков».