— Да собачку-то ты кому пожертвовал: богу или черту — шайтану?
— Шайтану, бачка, как же — шайтану.
— За что же ты его угостил?
— А за то, бачка, что он нас не заморозил: я ему, бачка, за это собачку дал, — пусть его лопает.
— Гм! да он-то пусть лопает, — не облопается, а собачонку жаль.
— Чего, бачка, жаль: собачка плохая, скоро бы дохнуть стала; ничего, бачка, — пусть его берет — лопает.
— Да; так ты с расчетом: дохленькую ему дал…
— Как же, бачка.
— А скажи, пожалуйста: куда мы это теперь едем?
— Не знаю, бачка, — след ищем.
— А где мой поп — товарищ?
— Не знаю, бачка.
— Как же нам его найти?
— Не знаю, бачка.
— Может быть, он замерз?
— Зачем, бачка, замерз: снег есть — не замерзнет.
Я вспомнил опять, что с Кириаком есть еще и бутылка с согревающим питьем и провизия, и — успокоился. Со мною ничего этого не было, а я теперь охотно поел бы хоть собачьей юколы, но боялся о ней спросить, потому что не уверен был, есть ли она с нами.
Целый день мы кружили как-то зря; я это видел — если не по бесстрастному лицу моего возницы, то по неспокойным, неровным и тревожным движениям его собак, которые всё как-то прыгали, суетились и беспрестанно метались из стороны в сторону. Моему дикарю с ними было много хлопот, но его неизменное бесстрастное равнодушие не покидало его ни на минуту: он только работал своим орстелем как будто с несколько большим вниманием, без которого нам, конечно, в этот день сто раз быть бы выброшенными и остаться либо среди степи, либо где-нибудь под лесами, мимо которых мы проезжали.
Но вот вдруг одна собачка ткнулась мордою в снег, дрыгнула задними лапами и пала. Дикарь, разумеется, лучше меня знал, что это значит и какою угрожает нам новою бедою, но не выразил ни страха, ни смущения: также, как и всегда, он твердою, но бесстрастною рукою застремил*
в снег свой орстель и дал мне держать этот якорь нашего спасения, а сам поспешно сошел с саней, вынул изнемогшего пса из хомутика и потащил его взад, за сани. Я думал, что он хочет пришибить и закинуть куда-нибудь этого пса; но, оглянувшись, увидел, что и эта собака уже висит на дереве, и из нее опять ползут вниз кровавые черева. Отвратительное зрелище!— Это что опять? — крикнул я ему.
— А шайтану ее, бачка.
— Ну, брат, довольно будет с твоего шайтана; много ему по две собаки на день есть.
— Ничего, бачка, пусть лопает.
— Нет, не «ничего», — говорю, — а если ты их так будешь колоть, то ты их всех шайтану переколешь.
— Я, бачка, ему тех даю, которые дохнут.
— А ты бы их лучше покормил.
— Нечем, бачка.
— Вот оно что! — это сказалось то самое, чего я и боялся.
А короткий день уже опять клонился к вечеру, и остальные собачонки, видимо, совсем устали, из сил выбились и начали как-то дико похаркивать и садиться. И вдруг еще одна пала, а прочие все, как по уговору, все сразу сели на хвосты и завыли, точно тризну по ней правили.
Дикарь мой встал и хотел вздернуть шайтану третью собаку, но я ему этого на сей раз уже решительно не позволил. Так надоело мне на это смотреть, да и казалось, что эта мерзость как будто увеличивала ужас нашего положения.
— Оставь, — говорю, — и не смей трогать: пусть издыхает, как ей пришлось.
Он и спорить не стал, но зато с обычным ему самым невозмутимым спокойствием выкинул самую неожиданную штуку. Он молча застремил свой орстель впереди саней и всех собачонок, одну за другою, отцепил и пустил их на волю. Оголодалые псы словно забыли истому: они взвизгнули, глухо затявкали и понеслись всей стаей в одну сторону и в минуту же скрылись в лесу за дальним перелогом. Все это сталось так скоро, как в сказке об Илье Муромце сказывается: «Как садился Илья на коня, все видели, а как уехал, того никто не видал». Наша двигательная сила нас оставила: мы
Дикарь мой стоял на этом позорище, облокотясь на свой орстель, и с тем же бесстрастием смотрел себе на ноги.
— Зачем ты это сделал? — воскликнул я.
— Пустил, бачка.
— Вижу, что пустил; а придут ли они назад?
— Нет, бачка, не придут, — они одичают.
— Для чего же, для чего ты их спустил?
— Лопать, бачка, хотят, — пусть зверька изловят, — лопать будут.
— А мы с тобою что будем лопать?
— Ничего, бачка.
— Ах ты, изверг!
Он, верно, не понял и ничего мне не отвечал, но воткнул в снег свой орстель и пошел. Никто бы не отгадал, куда и зачем он от меня удалился. Я его окликал, звал его вернуться назад, но он, только взглянув на меня своим тупым взглядом, прорычал: «Молчи, бачка», и побрел дальше. Скоро и он исчез за опушкой, и я остался один-одинешенек.