— На том воспитаны, — в тон ему ответила Соня. — Берем пример с нашего руководства.
«Руководство» — председатель Совета Александр Коростелев одобрительно смотрел на нее, но такое спокойное дружелюбие выражало его энергичное лицо, что мать невольно вздохнула: «Видно, не скоро дождусь я внуков и от Сашеньки! Девушки-то какие славные приходят, а у него одно на уме — собрания да споры с разными горлопанами. И Горушка сколько бился из-за рабочей потребиловки, последнее здоровье тратил. Раньше мы понятия не имели, чтобы всякие бумаги да газетки прятать, с государством бороться. А их за это то и дело, как разбойников, в тюрьму».
Георгия, своего старшего, мать особенно уважала, советовалась с ним по всем делам и… жалела: «Рассудительный, лицом пригож, росту хорошего, но вот сердечко мучает…»
Собрав пустые стаканы, она ушла на кухню, но, заслышав шаги Сони, выглянула в прихожую:
— Уже нагостилась?
— Иду в Нахаловку, к Заварухину.
— Может, Лизоньку встретишь. У Нас ледовых она. Вместе в город вернулись бы. Чего по пустырям в одиночку бегать? Умыкнули ведь дочку-то у Ефима Наследова! Ямы возле кирпичных заводов такие — днем проходишь — душа замирает.
— Не беспокойтесь: я зайду за ней.
Голос у Сони напевный, ласковый. Со своим открытым, чисто русским лицом и здоровым румянцем, она особенно по душе Наталье Кондратьевне. С радостью приняла бы ее в дом. Но что будешь делать, если помешалась молодежь на одной политике!
— Вся эта шушера обвиняет нас в стремлении захватить власть против воли народа, — говорил в столовой Кобозев. — Но кто для них народ? Кулаки, созданные благословляемой ими столыпинской реформой, лавочники, идущие с хоругвями громить евреев. Трудящиеся люди интересуют их только как быдло, с которого можно семь шкур содрать. Сегодня Барановский и Семенов-Булкин ратуют за Учредительное собрание, а завтра на этом собрании заодно с монархистами потребуют возродить Думу. Потребуют обязательно! Скажи, Алибий, что хочет твой народ?
— Он хочет мира и сытой жизни. О большем пока не помышляет, потому что понятия не имеет даже о таких простых вещах, как баня, белье, светлое жилище. Чабаны в степях живут при байских отарах наравне с собаками, только урывают кости пожирнее. — В голосе Алибия прозвучала горечь. — Сытый живот — вот пока предел стремлений киргиза. Единственное, что украшает его жизнь, — привязанность к родным степям да еще песни — все то, что было и тысячу лет назад. Только тогда наших степняков грабили и убивали враждебные племена, а теперь целые аулы сжигают и сравнивают с землей карательные казачьи отряды. Угоняют скот, забирают одежду. Казаки, возвращаясь в станицы, нагружаются так, что их на лошадях не видно.
— Не бунтуй! — тоже с горькой усмешкой сказал Левашов.
— Но разве это бунт, когда пастухи отказываются строить военные укрепления? Зачем война с немцем народу, который находится в первобытном состоянии?
— Война, ясно, не нужна. Но вот либералы спрашивают, зачем ему революция, — хитро прищурясь, поддел Цвиллинг.
— Ты думаешь, либералы сами не знают зачем? Пролетарская революция, о которой мой народ имеет совсем слабое представление, необходима ему, как вольный воздух родившемуся в тюрьме. Он может и не знать, что такое воля. Но если я, не спрашивая его согласия, распахну окно и разломаю двери тюрьмы… Нет, ты сам ответь: что он мне скажет тогда?
Цвиллинг, в свои двадцать шесть лет не раз побывавший в лапах жандармов и вдоволь насидевшийся в тюрьмах, крепко обнял худощавого Джангильдина:
— Народ, выпущенный на волю, скажет тебе: спасибо, дорогой друг Алибий! Да, товарищи, нет иной силы, кроме партии большевиков, которая могла бы вывести страну из тупика. Все противоречия предельно обострены, а решения никто не дает. На первой очереди вопрос о мире. Максим Горький называет войну самоубийством Европы. Он пишет: «Когда подумаешь об этом, холодное отчаяние сжимает сердце и хочется бешено крикнуть людям: несчастные, пожалейте себя!» А враги нашей партии требуют продолжения войны, не считаясь ни с чем. Они будто не замечают того, что народ смертельно устал, что наш лозунг «Долой войну!» находит все больше откликов в сердцах. Когда они спохватятся, будет поздно: мы их выкинем на свалку истории с Временным правительством.
Костя Туранин молча отвернулся. Пальцы его смуглых рук, лежавших на коленях, задрожали, и он, почувствовав это, сжал их в кулаки, но вид у него был далеко не воинственный.
— Что же можно сделать? — тревожно-вопрошающие глаза Мити, удивительно похожие на глаза пропавшей сестренки, уставились в сердито нахмуренное лицо Лизы. — Ведь он так и сказал нашим: «Все равно я увезу ее с собой». Значит, они заранее договорились. Разве он пришел бы к нам без ее согласия? Татарин хотел и Вирку увезти, но, видно, этот… Фросин ухажер, а может, дружок его, все-таки из порядочных: прямо из зубов у Бахтияра ее вырвал.
Митя, по сравнению с Костей выглядевший богатырем, сидел босой и, стесняясь Лизы, старался спрятать под скамейку большие ноги в затрепанных штанинах.