Да, износил, истер, исказил все хорошее александровского поколения, все, хранившее веру в близкую будущность Руси, жернов николаевской мельницы, целую Польшу смолол, балтийских немцев зацепил, бедную Финляндию, и все еще мелет, все мелет…
У отца была белая горячка самовластья, delirium tyrannorum[113]
, у сына она перешла в хроническую fièvre lente[114]. Павел душил из всех сил Россию и в четыре года свернул шею – не России, а себе. Николай затягивает узел исподволь, не торопясь – сегодня несколько русских в рудники, завтра несколько поляков, сегодня нет заграничных пассов, завтра закрыты две, три школы… Двадцать седьмой год трудится его величество, воздуху нам недостает, дышать трудно, а он все затягивает – и до сих пор, слава богу, здоров.В царствование Николая желтая, желчная, злая фигура Аракчеева нежно исчезает – Рогнедой, плачущей на гробе Анастасии, но школа его растет, но его ставленники, его ученики идут вперед. Школа писарей, кантонистов и аудиторов, дельцов и флигельманов, людей бездарных – но точных, людей бездушных – но полных честолюбия, людей посредственных – но которых «усердие все превозмогает»!
Для этих людей, может, найдется место в министерствах и в арестантских ротах, но, наверно, нет в повестях…[115]
Как попал Анатоль в военную службу, трудно сказать. Эти вещи у нас делывались обыкновенно случайно. Сверх того, гражданская служба не могла нравиться, серьезно управлять имением еще не считалось делом, оставалась одна военная карьера.
Попавши в адъютанты к князю, Анатоль погибал от скуки. Юнкером он по крайней мере физически развлекался гимнастикой манежа и ученья. Адъютантом он ездил с князем на балы и обеды и праздно сидел по нескольку часов у него в зале. Но скучать ему пришлось недолго, новое скорбное столкновение воли с долгом вполне рассеяло его. В то время, когда всего менее кто-либо ждал похода, восстала Польша. Князь получил приказ выступить с своим корпусом и идти примкнуться к войску Дибича. Все засуетилось в его армии, князь ожил, забыл свои лета, целые дни верхом делал смотры и ревизии. Офицеры радовались отличиям и быстрому повышению, солдаты радовались, что не будет учений, беспрерывных смотров во время похода.
Анатоль, хранивший свято юные мечты студентского периода, хотя и удовлетворялся собственным одобрением за благородное биение сердца и искренним желанием освобождения крестьян, тем не менее все благородные симпатии его были за Польшу, на которую он шел врагом, палачом, слугой деспотизма[116]
, – что же ему было делать? Подавать в отставку было поздно, сказаться больным – выдадут за труса. С непреодолимым отвращением, почти с раскаянием, явился он на поле битвы, совался в огонь без всякой нужды, но пули обходили его, а храбрость его была замечена; князь привязал ему сам георгиевский крест в петлицу. Товарищи завидовали ему.На приступе Варшавы граф Толь подъехал с князем к первому взятому бастиону, расцаловал майора, поздравил его с крестом и потом спросил его, указывая на толпу пленных: «Кто же у вас будет их беречь?» Майор, державший платок на ране, молчал и с испуганным недоумением смотрел в глаза генералу. «На приступе, – сказал Толь, – каждый человек нужен; если
Старший капитан отдал нужные приказания и сказал майору и Анатолю: «А впрочем, я охотнее пошел бы еще раз на бастион – бить безоружного не манер. Эй, – закричал он, – Федосеев, выведи людей!» Анатоль хотел ускакать, но был остановлен колонной охотников, шедших с песнями и с криками «ура!» на приступ. За ним раздались отрывистые слова команды и ружейный залп грянул почти в то же время. Анатоль обернулся – человек двадцать пленных лежали в крови, одни мертвые, другие в судорогах, – столько же живых и легко раненых стояли у стены. Одни, обезумевшие от страха, судорожно хохотали, кричали и плакали, два-три человека громко читали молитвы по-латыни, третьи, бледные, стиснув зубы, с гордостью смотрели на палачей. В их числе был белокурый юноша; он остановил взгляд своих больших голубых глаз на Анатоле, в этом взгляде, рядом с укором, видно было столько презрения, что Анатоль опустил голову. У солдат дрожали руки, сам унтер-офицер Федосеев, хотя для поддержания чести и говорил: «Эк живучи эти поляки!», но был бледен и не в своей тарелке.