– Верим во все – не верим в себя. Вы ищете найти знамя, а я ищу потерять его, вы хотите указку, но в известный возраст стыдно читать с указкой… Впрочем, что же я вам говорю: вы сейчас сказали, что мы вбиваем вехи новому миру…
– И их у нас вырывает дух отрицанья и разбора. Вы несравненно мрачнее меня смотрите на мир и утешаете только для того, чтоб еще ужаснее выразить современную тягость. Помилуйте, если и будущее не наше, тогда вся наша цивилизация – ложь, мечта пятнадцатилетней девочки, над которой она сама смеется в двадцать пять лет; наши труды – вздор, наши усилия жалки или смешны, наши упования похожи на ожидание дунайского мужика. Да, может быть, вы и то хотите сказать, чтоб мы бросили нашу цивилизацию, чтоб мы отказались от нее?
– Нет, отказаться от развития невозможно. Как сделать, чтоб я не знал того, что знаю, чтоб я был вне своего времени? Наша цивилизация – лучший цвет современной жизни; да сверх того я и не поступлюсь моим развитием ни за что в свете: это мое драгоценнейшее достояние. Но какое же это имеет отношение к осуществлению наших идеалов? где лежит необимость, чтобы будущее разыгрывало придуманную программу?
– Стало быть, наша мысль привела нас к несбыточным надеждам, к нелепым ожиданиям, и с ними, как с последним плодом, мы захвачены волнами на корабле, который тонет, будущее не наше, – в настоящем нам нет дела, спасаться некуда: остается сложа руки ждать, пока вода зальет; а кому скучно, кто поотважнее – броситься в воду.
– Я лучше не прошу, но только есть разница между спасаться вплавь и топиться. Судьба молодых людей, которых вы напомнили этой песнью, страшна: сугубые страдальцы, мученики без веры, – смерть их пусть надет на страшную среду, в которой они жили, пусть обличает ее, позорит; но кто же вам сказал, что, кроме смерти, нет другого выхода, другого спасенья из этого мира старчества и агонии? Вы оскорбляете жизнь. Оставьте мир, к которому вы принадлежите, если вы действительно чувствуете, что он чужд вам. Его не спасешь – спасите себя от угрожающих развалин. Что вы имеете общего с этим миром – его цивилизацию? Но ведь она принадлежит теперь вам, а не ему. Он произвел ее, или, лучше сказать, из него произвели ее, – но он не грешен в пониманье ее. Его образ жизни – вы его ненавидите, да и трудно, по правде, любить дикую нелепость. Ваших страданий он и не подозревает, ваши радости незнакомы ему. Вы молоды – он стар; посмотрите на черты этого дряхлого, феодального мира, как он осунулся в своей изношенной ливрее, особенно после тридцатого года, – лицо подернулось матовой землистостью: это faciès hypocralica, по которому доктора узнают, что смерть занесла уже косу; бессильно напрягается он иногда еще раз схватить жизнь, еще овладеть ею, отделаться от болезни – и не может, и снова впадает в тяжкий полусон. – Тут толкуют о фаланстерах, демократиях, социализме – он слушает и ничего не понимает; иногда улыбается таким речам, покачивая головою и вспоминая мечты, которым и он верил когда-то, потом взошел в разум и давно не верит в возможность здоровья. Он равнодушно смотрит на езуитов и коммунистов, на пасторов и якобинцев, на Ротшильда и умирающих с голода, судорожно зажавши в кулак несколько франков, за которые готов умереть или сделаться убийцей. Оставьте старика доживать, как знает, в богадельне!
– Оставить, бежать! Да и это не так-то легко, не говоря уже о том, что оно противно. Куда бежать? Где эта новая Пенсильвания, готовая…
– Для старых построек из нового кирпича. Вильям Пенн вез с собою старый мир на новую почву: Пенсильвания – исправленное издание старого текста – не более. А христиане в Риме перестали быть римлянами, – этот внутренний отъезд полезнее.
– Мысль сосредоточиться в себе, оторвать, так сказать пуповину, связующую нас с родиной, с современностью, проповедуется давно, но плохо осуществляется. Она является у людей после каждой неудачи, после каждой утраченной веры; на ней строились монастыри: мистики и масоны, философы и иллюминаты – все указывали на этот внутренний отъезд, и никто не уехал. Руссо? Да и тот отворачивался от мира, потому что страстно любил его; он отрывался от него, потому что негодовал на него и стремился пересоздать нелепую жизнь, его окружавшую. Лучшая комментария на него – его ученики в Конвенте, которые боролись, мучились, снесли головы на плаху – но не отвернулись, не ушли ни вон из Франции, ни вон из кипевшей деятельности.