После обеда все ложились спать. Пока Лёв Степанович отдыхал, Тит должен быть стоять у дверей и, когда Лёв Степанович ударит в ладоши, Тит должен был входить с кувшином кислых щей. – Иногда в это время Тит бегал в девичью и приказывал, по именному назначению, той или другой горничной налить ромашки и подать барину, что «де на животе не хорошо»; и та с трепетом бежала к Агафье Ивановне за ромашкой, и Агафья Ивановна, <ворча> сквозь зубы, сыпала вонючую траву в чайничек. – Марфа Петровна никогда не посещала мужа во время частых припадков его, ограничивая свое участие разведыванием, кто именно носил ромашку, для того чтоб при случае припомнить такую услугу и такое предпочтение. – Лёв Степанович, запивши сон кислыми щами или ромашкой, отправлялся по полям и часов в шесть являлся в чайную комнату, где у стены уже сидел на больших креслах слепой майор и вязал чулок, – единственное умственное занятие, которое осталось у него. Иногда старик засыпал; Лёв Степанович не мог этого выносить и тотчас кричал горничной Таньке: «Не зевай!» – и Танька будила старика, который, проснувшись, уверял, что он и не думал спать, что он и по ночам плохо спит от поясницы. После чая приходил староста и земский с работ. После старосты Лёв Степанович вынимал довольно неновую колоду карт и играл в дурачки с женой и молдаванкой. Когда он бывал в особенно хорошем расположении, то середь игры рассказывал в тысячный раз отрывки из аристократических воспоминаний своих: как покойник граф его любил, как ему доверял, как советовался с ним, и «однако дружба дружбой, а служба службой, бывало, задаст такую баню – стоишь себе повеся голову, а он-то в гневе бумаги побросает на пол, кричит: «Да что у тебя в голове, сено накладено, что ли? Как, столько служишь при мне, и не знаешь моего нраву! Езоп эдакой!» – Иной раз и чувствуешь, что правехонек, ну да уж и не отвечаешь, надо дать место гневу; он же терпеть не мог, когда отвечают. Тогда было жутко, бывало – грешный человек – и посетуешь, а теперь с благодарностию вспоминаю, как граф поучал». – Всего же более он любил останавливаться с большими подробностями на том, как граф его посылал однажды с бумагой к князю Григорию Григорьевичу. «Утром стал в пять часов. Тит тогда мальчишкой был, не разъедался еще, как теперь, что гадко смотреть – ходит, с ноги на ногу переваливается, я-де дворецкий; тогда был полегче, а такой дае лентяй и преглупый. Выхожу в переднюю, а он еще спит. Я его растолкал да скорее за парикмахером. Причесали меня, – тогда вот эдак три пукли носили, одна под другой, – я надел мундир, взял шляпу с плюмажем, – еду к князю. Вхожу в переднюю, говорю человеку, что вот-де по такому делу от графа. Человек посмотрел на меня, видит, что с двумя лакеями приехал: «Раненько изволили приехать, говорит, князь не встает раньше десяти часов, а теперь восьми нет; после десяти я, мол, доложу камердинеру». – «А можно, любезнейший, – говорю я ему, – здесь подождать где-нибудь?» – «Как не можно, комнат у нас довольно; вот пожалуйте в залу». – Я взошел в залу, люди полы метут да с окон пыль сметают, я сел в уголок и сижу. Часика через два вышел секретарь, что ли, или камердинер и прямо ко мне. «Вы от графа?» – «Я, государь мой», – отвечал я, вставая. – «Пожалуйте к его светлости в гардеробную». – Вхожу. – Князь изволит в пудермантеле сидеть, и один парикмахер в шитом французском кафтане причесывает, а другой держит на серебряном блюде помаду, пудру и гребенки. – Князь взял бумагу, да таким громким голосом мне и молвил: «Благодари графа, – я сегодня же доложу об этом деле. Мне граф о тебе говорил, что ты деловой и усердный чиновник; старайся вперед заслуживать такой же отзыв». – «Светлейший, мол, князь, кажется, жизнь свою готов положить на службе». – «Хорошо, хорошо! – сказал князь и изволил со стола взять табакерку золотую. – Вот за твое усердие государыня тебя жалует». – Как он это сказал, у меня слезы в три ручья. Я хотел было руку поцеловать у светлейшего, он ее отдернул, я в плечо его. Князь взглянул на меня да как изволит рассмеяться, а сам пальчиком парикмахеру указал, и тот на меня взглянул да и давай хохотать. «Что за притча!» – думаю. – «Ну ступай, ступай, мой милый!» – сказал князь, так ласково кивнув головкой. Я, целуя в плечо князя, весь вымарался в пудре. – Князь потом за столом у государыни изволил об этом рассказывать. Ей-богу!..» И во всем лице Льва Степановича распространялась гордая радость.
Но большею частию, вместо аристократических рассказов и воспоминаний, Лёв Степанович, угрюмый и «гневный», как выражалась молдаванка, притеснял ее и жену за игрой всевозможными мелочами и капризами: бранил, бросал, сдавая, карты на пол, дразнил их, и так добивал вечер до ужина. В десятом часу Лёв Степанович отправлялся в опочивальню, замечая: «Слава богу, вот день-то и прошел».