И остановившаяся кучка двинулась вперед, грозно и мрачно, принимая новые толпы из всех переулков и улиц и братаясь с ними. – Дрейяку удалось завернуть (под самым суетным предлогом) в переулок; вылучив там счастливую минуту, он дал стречка и пришед домой более мертвый, нежели живой. Дома он лег в постель, велел налить какой-то тизаны и в первый раз признался, что дорого бы дал, если б был на величественных, но спокойных берегах Невы. Тизана помогла ему, он начал успокоиваться, но вдруг раздался залп ружейных выстрелов – а там еще выстрелы вразбивку, пушка прогремела, и потом будто перестрелка ближе – слышался барабан, слышался какой-то дальний, но страшный гул – и опять проклятые выстрелы… Время от времени мимо окон бежали блузники, работники с криком: «A la Bastille! A la Bastille!»
– Grand Dieu! Grand Dieu! Ayez pitié de moi![145]
– повторял Дрейяк, забывши закон тяготения, и холодный пот выступал у него на лбу, когда он припоминал свое аристократическое значение; он даже с досадой запретил трактирному слуге себя звать chevalier.– Мы все люди, – говорил он ему, – все равны и отличаемся только добродетелями.
Михаил Степанович сам бегал смотреть, как осаждают Бастилью; Дрейяк был уверен, что его убыот, и уже несколько утешался в его отсутствии тем, что нашел славную турнюру, как известить об этом княгиню, когда возвратился Столыгин, ругая на чем свет стоит нелепую защиту и помирая со смеху при мысли, как удивятся его версальские приятели такой новости. Дрейяк объявил, что дольше в Париже он не останется, и, несмотря на все споры и просьбы, он, опираясь на полномочие княгини, отстоял свое мнение с мужеством, которое может дать один сильный страх. Делать было нечего – они возвратились. Столыгин начал в Петербурге продолжать прежнюю жизнь, как вдруг одно нежданное обстоятельство изменило ее.
Князь влюбился в Париже в одну маленькую француженку; добрая от природы, она его не заставила долго страдать, жаль было князю ее покинуть, он предложил ей ехать в Петербург. Маленькая француженка согласилась с восхищением, она была сильно аристократических мнений, и ей что-то очень начинало не нравиться демократическое безденежье, распространявшееся в мире виконтов и маркизов. – Не успел князь уладить для нее квартиру в Петербурге, устроить мебель и украшения, как застал однажды Михаила Степановича в слишком огненном разговоре с нею. На этот раз князь не вынес, рассердился, начал говорить колкости. В другом случае Столыгин, может быть, и уступил бы, по крайней мере своротил бы на шутку, но, по несчастию, он взглянул на прекрасные глаза француженки и увидел в них злую насмешку и ясный вопрос: «Так вы позволяете так с собой обходиться?» – Взгляд этот сильно кольнул его, и он дал себе волю; ссора разгоралась более и более, князь, не помня себя, выбросил Столыгина за дверь и прокричал ему вслед, что он будет ждать его там-то и тогда-то. – Они дрались на шпагах. Дуэль кончилась ничем, Столыгин ранил князя в щеку, – это подражание Цезаревым солдатам в Фарсальской битве вряд было ли случайно, – оно ему не прошло даром, рану на щеке невозможно было скрыть. – Княгиня узнала через людей о дуэли и приказала сказать Столыгину, чтоб он оставил ее дом. – Столыгин попытался объясниться с нею, – она его не пустила к себе; он написал письмо, – княгиня отослала его нераспечатанным. Делать было нечего – он переехал и тотчас написал нежное и мягкое послание к князю, в котором кудрявыми французскими фразами просил примириться, описывал свое несчастие, говорил, что он сам не хотел после горестного события оставаться долее в их доме, но что он убит гневом женщины, которая была для него более, нежели мать, которой он всем обязан, и проч. – Разумеется, князь на другой же день забыл обиду и уговаривал мать простить Михаила Степановича, слагая всю вину дуэли на себя, – но переехать назад княгиня не позволила. Итак, Столыгин явился в первый раз на собственных ногах, – ему было лет под тридцать.