Они все похожи, эти страшные химеры, они все неповторяемы. Вот одна, единорогая, как безобразный Мефистофель, когда он является Фаусту народной легенды, полумужское полуженское чудовище. У нее длинные заостренные уши, клеймо ее звериной внимательной души. Вот старуха с каменными волосами, и с пастью, пожиравшей детей. Вот демон-волк, прочно усевшийся упорным задом, и повернувшийся спиной к целому миру, хотя он и смотрит на город. Там дьявол плотоядности, повернувший свою поясницу с каким-то особым щегольством. Раскрыв рот, кричит пучеглазая глупая птица, и у нее как бы полисменские усы. Демон-обезьяна, демон-Каин, пожелавший стать убийцей, чтобы доказать свою самостоятельность, вытянулся испуганно, как бы ошибшись в расчетах. Шерсть на химерах похожа на листья ядовитых трав, она вырывается из тел, как пламя из хвороста, брызнув по бокам хищными очертаниями. Дружной семьей стоят любовные дьяволы. Один – утонченный, с крыльями как у ангела, с нежными руками, выхоленными вниманием. В область распутства он внес изысканность, в сферу безумия ум. Лицо его проникнуто пресыщением, какое знают только упрямые развратники, и бесстыдной своей гримасой он говорит, что ухищрениями можно победить невозможность, дополняя природу уменьем. Странная смесь грубости и артистичности, символ тех, которые крыльями могли бы пересекать пространство – и приковали себя к комку грязи. Другой дьявол сладострастия, наклонившись над безумным Городом, выкрикивает богохульные оскорбления, и всем своим кошачьи-злорадным телом говорит о соединении убийства и любви. Третий не хохочет, а смеется беззвучным смехом, мелкая тварь чувственности, неспособная понять, что в мире есть что-нибудь иное. Он в своей сфере, когда видит кругом трусливо-похотливое ничтожество, он счастлив, как привратник публичного дома. Всех лучше птица в аскетической рясе, слепая, лицемерная, полная спокойной иронии. Это насмешка над прошлым, извращение того, что исчерпано. Лицом своим она напоминает Данте и Савонаролу. От лица святого – через лицо изувера – мы влачимся к лицу ханжи. И все эти химеры, изогнувшись, венчают Храм. Церковь их выбрасывает из себя, как явления ей чуждые, но они все же красуются высоко в лазури. Она отгоняет их от себя как кошмары, но они толпятся как сорные травы – застывшие изломы – внезапные формы самовольной бесформенности, отпавшей от Вечной Красоты – каменные глыбы в воздухе – мертвая зыбь в бездне мироздания, которая ими повторена и умножена.
Всем чудовищам радуется наша душа, то потому, что они похожи на нас, то потому, что они совсем из другого мира. Двойственными намеками они говорят с нами, радуют и мучают, пугают и обещают: «Мы были всем, мы будем всем. Весь мир, с своим разнообразием, будет наш, и будущее уже становится настоящим».
Пусть это пугающее обещание не сбудется, но оно гипнотизирует.
Не забудем того, что сказал Ориген. Нужно любить и Дьявола. Дьявол может измениться, и пройти обратный – возвратный путь. Не забудем также, что мы полюбили уродливую Бабу Ягу в те майские дни, когда мы играли в прятки, и бессмертного Кощея в те дни, когда нам светило утро Мироздания.
Белые зарницы
Мысли и впечатления
Избранник Земли
В садах пробужденной земли
Цветы расцвели, отцвели.
Но был ей один всех милее:
Избранник зеленой земли,
Он вечно живет, зеленен.
Приближаясь к океану, можешь думать только о нем, и если даже в тайне души любишь сильнее не море, а горы, – не помнишь о горах, когда вокруг тебя шумит бесконечная равнина вод, обтекающих землю.
Проходя где-нибудь по густому лесу, среди вековых деревьев, вершины которых гудят под ветром протяжным шумом, подобным гулу морского прибоя, – забываешь о том, что есть пение музыки, сочетания струнных инструментов.
Приближаясь к Гёте, видишь царственную фигуру, заслоняющую всех других любимых тобой, – чувствуешь цельность, которая поглощает все твое внимание и радует своим духовным спокойствием.
Сконцентрированная буря, сознающая себя и со всех сторон окруженная громадной сферой безветрия, – вот точное определение гётевского пафоса, чуждого тому, другому, стенящему, острому и больному, которым полны современные души.
Мы видим здесь предельный тип законченной художественной натуры, нашедшей идеальное свое воплощение, быть может, только дважды среди обширного сонма художников и поэтов. Я разумею под вторым – уравновешенного гения возрожденной Италии, Леонардо да Винчи, бывшего одновременно и художником, и анатомом, и физиком, и архитектором, и даже музыкантом.