Кто вырос в деревенской тиши и с детства внимал вещим шепотам деревьев и ворчливому ропоту бурь, проносящихся по нашим неоглядным пространствам, тот, и только он, понимает сполна, сколько в Пушкине ветра, сколько в нем волн и древесных шорохов, сколько в нем той звуковой тайны, которая свежо журчит в его стихах, как в весенней роще, после грозы, переливается виолончельное пение иволги.
«Брегам отлогим»… Какая гордая твердость звука. И эта полногласная смена нот «ви-во-ве». Тут визг ветра и ржавой части устаревшей мельницы. Тут ворот ветхий вращается, тяжелый ворот, навой.
Я слушаю, что говорит мне ветер, и с ним уношусь в воздушные пространства, и, ветру повинуясь, я волен видеть все. Слышу, как древний индус говорит к Огню-Агни, говорит к Ветру-Вайю. И так как древний индус сполна осуществил священный союз со Стихиями Мира, и так как он, понимающий, до сегодня исполняет завет «Землю целуй», – не простые, а вещие это звуки, когда я говорю: «гори, гори, Огонь! вей, вей, Ветер!»
Я смотрю в затоны моей весны, туда, где купавы, заглядываю, и нежный голос поет.
С ветром связано все в моей повести. С ветром, которого изловить нельзя.
Вспоминаю пути свои от океана до океана. Вечная взволнованность довременной Воды. Сине зеленый Мир неоглядного Тихого океана. Буря рвет снасти, а я вспоминаю строки сильного и одинокого брата моего, Юргиса Балтрушайтиса.
С свистом-присвистом ветер врывается в седые паруса. Путающим движением смешавши взбрызги волн, закрутил вуали пены, завертелся вместе с чайкой, измял ее малые крылья, выпрямил смелый полет альбатроса, которому весело в вихре, не смеющем смять его, сурового, и, едва освободив мечту в этой поющей симфонии, как нашептывает что-то о доме, о поле, о брошенном милом обветренном крае, где рожь и мои васильки.
Из рук моих выпала книга Яна Каспровича, «Chwile», «Минуты». Я прочел строки: «Snujesiewiatr ро polu», и, прозвучав по-польски, они претворились и стали русскими.
Мысли словацкого
Мы, русские, раньше, говоря о наших поэтах, наиболее сильных, почти неизменно сопоставляли два имени – Пушкин и Лермонтов. За последние лет двадцать пять к двум этим славным именам, в сопоставлении, присоединились, как равноправный, два благородных имени – имена, не менее лучезарные, чем те прежние звезды – Тютчев и Фет. Пушкин – Заря наша, Лермонтов – Комета, Тютчев – звездная Ночь, Фет – любовный Сад, звонкая от птичьих песен роща. Без этих четырех не быть нашему чувству светлым, тонким, утонченным, музыкальным. Они, как восток и запад, как север и юг, четыре угла нашего поэтического Эдема.
Иные певцы, старые и новые, нам дороги. Их перечислять, значит – называть драгоценные камни, и благовонные цветы, называть свирельников, трубачей, и играющих на могучем роге, и виртуозов скрипки. Но я говорю сейчас о краеугольном, и, так говоря, надо назвать Пушкина, Лермонтова, Тютчева, Фета.