Как я ни гнался за «Ураллесом», к тринадцати часам он уже только чуть виднелся на горизонте. И тут мы еще уперлись в перемычку, которая сомкнулась за «Ураллесом» без всякого следа от его прохождения. А ветер баллов шесть от веста, чуть сбавишь ход — и сразу сумасшедший дрейф. Нужно найти место, где «Ураллес» ее форсировал, нужно! Пялю глаза в бинокль — сверкает лед, сплошной, нагромождения метров до трех-четырех; сбавляю до малого — несет под ветер с такой скоростью, будто на мотоцикле несешься. Где Митрофан?! Нет Митрофана в ходовой — определяется в штурманской по радиопеленгам, сукин сын, трус, выгадыватель типа покойного Арнольда Тимофеевича Федорова. Нет на него надежды, ни на кого нет надежды: рулевой молчит у штурвала — устал, и все ему уже безразлично; впередсмотрящего нет — и не потому, что устав нарушаем, а потому, что люди цементируют новую пробоину, она открылась между 140-м и 141-м шпангоутами…
Видимость хорошая, но солнце уже низко. В четырнадцать двадцать оно уже скроется. Это по судовому времени. Так что впереди у меня еще четыре часа тьмы — хорошенькая дневная вахта! Что же будем делать ночью? В таких льдах в полном одиночестве не полавируешь! Нужно догонять «Ураллес», нужно! Где же он пролез через перемычку? И вдруг толчок под сердцем: вон там! там, черт бы меня подрал! сурик на льдинах! Но они плотно сомкнулись и громоздятся трехметровой баррикадой. Митрофан продолжает прятаться в штурманской, какой подлец! Не хочет даже свидетелем быть в тот момент, когда я раздолбаю пароход. Даю малый вперед, забрасываю нос на ветер, метрах в пятидесяти от ледяного завала стопорю. На стопе, на инерции иду на льдины, инерция большая, сильный удар, и сразу крен, и сразу — вперед до полного! Винт молотит исправно — недаром Октавиан Эдуардович сам в машине. Отзваниваю вторично полный вперед. Жуткое дело! Мы вылезаем на лед, как рыба. Крен на левый борт градусов шесть. И ползем на боку, но ползем метр за метром! Как это получается у нашего парохода: ползать по твердому на боку? Почему-то мелькает в голове идиотский натюрморт: здоровенный осетр на ледяных осколках в окружении зеленой петрушки лупит хвостом в разные стороны. Господи, еще бы метров двадцать! Ползем! Появляется Митрофан — хороший знак: значит, самое страшное позади; он же все видит и все понимает, ибо моряк он старый и хороший, — подлец только и трус… Чего это я всех уже вокруг, кажется, ненавижу? Все у меня подлецы и трусы, и даже В. В. специально садится играть со мной в шеш-беш так, чтобы можно было шатнуть стол в мою сторону, и тогда у него выпадает гаша за гашой… Опять медведь! Сколько их здесь — прямо как собак нерезаных. Стоит, сволочь, и принюхивается, но он где-то за краем глаза — нет, уже и не до медведей нынче… А где «Ураллес»? Виден еще — и то слава богу…
Огромные ледяные поля, но между ними четкие разводья…
Держать самый полный! Внимательнее на руле! В разводьях блинчатый лед, на поворотах он работает вместо кранцев, и мы начинаем догонять «Ураллес». Около пятнадцати часов уже темно. Когда же конец льда? Когда кончится эта чертова вахта? Чтобы я когда-нибудь, да по своей воле, да сюда, да будь я проклят!
Сдаю вахту старпому в шестнадцать. На 72-й параллели сдаю, курс 90°. Желаю выйти на чистую воду и спускаюсь вниз. Такое ощущение, что спускаюсь не в каюту, а прямо на остров Врангеля — так за вахту привык ощущать остров ниже себя на карте. Но в каюте не оказывается ни мускусных быков, ни заледенелой тундры. Есть не хочется — только спать.
Нашему поколению свойственно ощущать жизнь этаким неправдашним театром, что ли. Уж какую ответственность несут некоторые мои однокашники-одногодки, уже скольких похоронили мы товарищей, сколько уж инфарктов, сколько убеждались в том, что жизнь — серьезная штука, дается один раз, ан все кажется, что она театр. Даже когда в реанимацию угодишь и о завещании серьезно думаешь, и даже когда заставишь себя этот мрачный жанр освоить на деле, на бумаге.
Ведь не верится, что в апреле я был среди айсбергов возле Мирного в Антарктиде, а сейчас черт занес к северу от Врангеля и нашенский Владивосток от меня на две тысячи восемьсот миль к ЮГУ!
Заглянул В. В., поинтересовался, чего я не иду чай пить; сообщил, что утка, которой он присвоил официальное имя Кряква Иванна, вполне жива и возле Камчатки ее можно будет выпустить на свободу.
Тут возник в проеме открытой двери Октавиан Эдуардович и мрачно заметил:
— Мы честно боролись за утиную жизнь. И потому возле Камчатки привяжем ее веревкой за ногу, честно дадим взлететь, а потом зажарим.