Он называл себя материалистом. О, конечно. Все они, люди 40–70 годов, так себя называли. Но было бы грубой ошибкой – я подчеркиваю это, я настаиваю на этом – смешивать «материализм» Плещеева, Вейнберга, Полонского, Майкова, Григоровича и тысячи их современников, просто русских интеллигентов, – с материализмом позднейших поколений. Этот, так называемый «научный», – всегда туп и нетерпим, роковым образом самодоволен. Он представляет из себя известный культурный срыв и неизменно кончается потерей понятия личности.
Ничего похожего на такой «материализм» не было у наших знаменитых (и не знаменитых) «стариков». Они просто не имели еще соответственных слов для изменившихся по времени чувств своих; называли себя «материалистами» в отличие от прежних бездумно «верующих»… церковников; но они, ей-Богу, и не понимали вовсе, что такое «материализм». Они сохраняли в целости все человеческие чувства, ни одно не было выщерблено – какие же они материалисты?
Впрочем, вопрос этот столь же интересен, сколь сложен, и я пока скажу одно: если уж называть русских людей того поколения материалистами, – то разве идеалистическими, романтическими материалистами. Я не исключаю ни Белинского, ни Писарева, ни Чернышевского, ни даже Базарова – стоит перечесть «Отцов и детей»! – Лишь тонкая пленка бессознания отделяла их от подлинной религиозности. Поэтому и были они, в большинстве случаев, «носителями высокой морали» (это старомодное выражение вовсе не смешно). Поэтому и могли в то время появляться люди крепости душевной изумительной (Чернышевский), способные на подвиг и жертву[18]
. Настоящий «материализм» гасит дух «рыцарства». А скажут ли, что не было этого духа в тогдашней литературе нашей, да и во всей русской интеллигенции?Но я говорю сейчас не об интеллигенции, не о путях ее, так страшно потом разделившихся, а лишь об одном из ее представителей, о скромном рыцаре старой русской литературы – о Вейнберге.
Он слушал печально и жадно то, что мы ему говорили. Да, но что ж, если он – «не верит»? И правда: за столько долгих лет
Но вставая, уже уходя, он вдруг сказал:
– А должно быть, «там» все-таки что-то есть. Я
Мы поняли, что «она» – женщина, которую он всю жизнь любил, умершая несколько лет тому назад.
– Как видели? Когда?
– Видел, вот как вас сейчас вижу. И не раз, а раза два-три за эти годы. Я лежу в постели, утром или вечером, – и вдруг она войдет и сядет рядом. И говорит со мной, только не знаю, слышу ли я ее слова – или
Подумал, улыбнулся и прибавил с прелестной своей, привычной иронией:
– А может, это уж от старости… Признаки слабоумия старческого… Кто знает? Я знаю только, что видел ее, и в смерть ее с тех пор не верится…
Мы скоро после японской войны уехали за границу и в последние годы с Петром Исаевичем Вейнбергом не видались. Он скончался в Петербурге, кажется – летом 1908 года.
Рассказ мой о «благоуханных сединах» людей, встреченных на заре юности, – окончен. Тут следовало бы поставить точку. Если я расскажу об единственной моей встрече еще с одним старцем – яснополянским – то уже в виде приложения. От моей темы я не отступаю: благоухание
Поехать к Толстому? Увеличить толпу и без того утомляющих его посетителей? Но у Мережковского были особые причины желать этого посещения – отчасти паломничества: только что выпустил он свою трехтомную книгу о Толстом
Мы стороной решились узнать, когда можем и можем ли приехать, не обеспокоив, – и лишь получив, через Сухотиных, записочку, прямое приглашение (и даже маршрут!), поехали в Ясную Поляну.
На станции нас ждут лошади. Начало мая. Светло, только что пробрызнул холодный дождь. Над полями пронзительно поют, точно смеются, жаворонки. В аллее, когда мы подъезжали к дому, деревья роняли на нас крупные радужные капли.
Внизу, в маленькой, не очень светлой передней к нам навстречу выбежала (действительно выбежала) полная, но еще стройная женщина: это Софья Андреевна.
– Ах, вот они!
Вмиг овладела нами, распорядилась, повела нас в приготовленные две комнаты – это были комнаты совсем внизу; кажется, в одной из них помещалась когда-то рабочая комната Льва Николаевича – она есть на рисунке Репина.