Между угнетенным деревом в лесной тесноте и счастливым деревом на опушке есть еще дерево-победитель в лесной тесноте: оно в борьбе за свет сбрасывает сучья, гонит ствол свой голый, как свечу, вверх, пробивает затеняющий полог и достигает небесного света.
Так вот и я стремлюсь преодолеть угнетенность и не завидовать семенникам на лесной опушке.
Бывало, очень любил хвастаться тем, что весна для меня хороша: март – весна света и апрель – весна воды, а цвет мая пусть достается дачникам. Теперь нет. Пришло, что лучше всего май – весна цветов.
С утра в лес по грибы. Лес в росе после ночного дождя, весь охваченный солнцем. Какая тишина! И мысли все улеглись в ленивой дреме, как в полдень стада.
Цветут ирисы. Я первый раз в жизни увидел цветущий ирис, был восхищен причудливой формой. Мне представилось, что по изяществу нет лучше цветка и розы кажутся грубыми.
– Вы любите ирисы? – спросила Л.
– Нет, – ответил наш гость, – из них нельзя сделать букета.
Мы не могли спорить против правды. И нельзя доказать того, что есть на свете существо, в красоте своей независимое даже от правды.
П. С. картошку сажал, а я в первый раз в эту весну услыхал соловья.
– П. С., – крикнул я, – соловей поет.
Он перестал на мгновенье работать, послушал и ответил:
– А почему бы ему тут не петь?
Дело было в том, что вообще соловьи, нужно сказать, не так-то важно поют. Граммофонные записи передают просто пустяковый щебет.
Но есть у каждого из нас счастливые мгновенья, когда поет нам свой соловей. Тогда через этого соловья весь мир нам поет, а садовый соловей это только подсказывает нашему вниманию.
И теперь, когда этой весной я слышу опять соловья, конечно, я думаю о том своем соловье. А П. С. или не слыхал еще своего соловья, или забыл и потому, думая вообще о соловье как перелетной птице, говорит:
– Почему бы ему тут и не петь?
Приходила Лина Михайловна По, слепая-скульптор. Рассказала нам свою удивительную историю жизни, как она, балерина, упала и ослепла и потом, слепая, создала портрет Чехова и сделалась скульптором.
Небольшая иллюстрация к тому, что человек – это всё.
Теперь моя работа в таком положении, что не страшно остановиться и заболеть. А то, бывало, чуть насморк – и сейчас же тревога: не умереть бы, не кончив работы. Но придет время, работа от меня оторвется, и, умирая, – может быть и скорее всего! – я о ней даже не вспомню.
Вот, наверное, в этом смысле моего перехода к людям в положении книги и состоялась моя частичная смерть: я живой перешел в книги людям, и мертвая моя часть, книжный труп, остался таять и тлеть, пока я не буду совсем равнодушен к бывшей когда-то во мне книге.
А разве не так происходит ежедневно со всеми людьми? Мы бессмертную часть свою отдаем людям, и оттого человек, идущий впереди, бессмертен, а смерть – это личное ощущение упадка в том случае, если, закончив какую-нибудь работу, отдал себя и не успел взяться за другую. Я желал бы в последний момент жизни схватиться за новую мысль, пхнуть ногой в доктора так, чтобы он улетел от меня вместе с бинтами и пузырьками. И это будет воистину: смертью смерть поправ.
И я свидетельствую, что в существе своем мы все бессмертны и беспокоиться об этом нам совсем не стоит. Все же к чему надо готовиться, о чем серьезно беспокоиться – это чтобы тебе в смертный час схватиться за новую мысль и пхнуть ногой в доктора.
Мои молодые товарищи! Хочу я вам опять рассказать о своей собаке, но вперед говорю: не думайте, что так-таки в этом и есть спасение – собаку завести и взять ружье. Нет, можно охотиться с фотоаппаратом, с микроскопом, с записной книжкой и как угодно, лишь бы в природе быть и работать в охоту, а не в одну только заботу.
Успех с натаской Жульки и охотой на перепелов смел всю писательскую тревогу.
Мне кажется, что если бы повесть оказалась одной из самых замечательных на свете, то удовлетворение от этого легло бы в душе моей куда-то, где мое личное «я», тускнея, переходит в общую душу русского человека, а мое чистое «я» в смысле торжества дня моей жизни над смертью, «я», которое радуется жизни и от этого всем хочет добра, – это «я» в достижении с Жулькой и охотой на перепелов неизмеримо ярче писательского удовлетворения.
Усталый от неудач и ничего не видя, кроме свежего коровьего навоза (и то потому только видел, чтобы в него не попасть), я сел возле большого стога с заветренной стороны. И, как только я остался без дела и сел, так сразу же на пустом избитом выгоне увидел розовую головку клевера, и недалеко от нее другая глядела на меня, а там третья.
– Да вас тут много! – сказал я им вслух.
И мне стало так, будто не я их находил, а они все входили в меня, радуясь, что я остался без дела.
И облака тоже тяжелые, тесные, и тропинка по холму на небе, и там наверху мальчик с книжкой в школу идет, и из деревни, где школа, там ель строгая, почти черная, выглядывала из золотых опадающих лип и мальчику-школьнику высказывала: «Вот видишь, они падают: учись у меня: надо учиться, и не опадешь!»