Надо было сказать Анциферову, что Тургенев восхищался Шекспиром и тем самым присоединял его к родине. В том же смысле и наше преклонение перед Европой было ее усвоением и завоеванием. В защиту Европы можно сказать, что она уже давно наша.
Ветер колышет листики дерева, постоянно изменяя их положение в отношении источника света. Листик движется не от себя, а только от ветра, и у него своего нет ничего, все свое у него отдано делу и, как потом оказывается, делу дыхания, а дыхание через высшее существо в природе, человека, определено вместе с другими органами на выработку мысли.
Фауст когда еще живыми глазами вглядывался в устройство жизни и видел
Но когда Фауст ослеп, и все дела исчезли из глаз, и все внимание его перешло в слух, он услышал шепот листьев и рожденные в звуках слова.
Тогда он забыл о всяких делах. Какие уж тут дела, если ослеп. Но зато какой чудесный мир тогда открывается на слух!
В юношеской любви всегда участвует природа, и если предмет любви исчезает, то в природе он остается, как в зеркале: смотри на эту природу и будешь в ней видеть, как Тургенев, чистых девушек, детей в их совершенной простоте, в мужиках деревенских – шекспировских мудрецов, в обществе – цельного человека в его движении к идеалу.
Если бы не было такого «идеализма», никто бы детей не рождал, потому что в материальном отношении за пределами родового и племенного строя – это невыгодно.
Очень часто попадаются молодые Печорины в наше-то, советское время! Как это происходит, что мы летим во времени на самолетах, а Чичиков тоже с нами не отстает на своей тележке?
Очевидно, летит тоже с нами, на нас самих, как летят мелкие насекомые на крупных птицах из страны в страну.
Знаю, что Ване-шоферу отдать жизнь за меня на войне все равно, что раз плюнуть. И в то же время в обычной жизни ему тоже ничего не стоит надуть меня (потихоньку ездит на моей машине и губит ее).
Так два человека живут в нем: большой и маленький. Как живут они в нем, в борьбе? – Нет! Живут вполне мирно, разве только иногда большой смутится и почешется, как от укуса блохи.
Так летит журавль в Африку, и на нем блоха – тоже в Африку.
Все знают, что горе надо забывать, но мало кто понимает, что и всякий успех, счастье надо встречать, принимать и, сложив достижение в кладовую свою, как можно скорее тоже забывать.
И радость и горе надо забывать, а помнить надо только мысль в ее вечном движении.
Наступает пора, когда понимаешь людей, как понимает умный актер публику, когда она ему рукоплещет: он кланяется, прижимая руку к сердцу, а сам не сливается душой с этими поклонами и хорошо знает, какой он на самом-то деле, без дела, без грима и бутафории…
Ах, сколько всего дано пережить человеку, если он только живет долго и не устает мыслить. Какое это огромное поле!
Сельский учитель: энергичное старое лицо, все исписанное жизненными боевыми рубцами, устремленными к глазам, чтобы выказать мысль человека, – все, мол, проходит, и щечки-подушечки, и ямочки, и вся красота, но мысль в глазах остается.
Все было хорошо, но когда этот смоленский учитель стал жаловаться на народ, – тут открылся заурядный деревенский учитель.
Хороший учитель никогда не скажет плохо о своем народе, и если даже думает так, никогда не откроется с первого разу.
Как мы мечтали когда-то пятьдесят лет тому назад о женщине будущего по Бебелю! А теперь вон она стоит в красной шапочке в метро и провожает поезда. Будущее пришло и стало настоящим.
Так вот же и надо мечтать как можно больше, как можно сильнее мечтать, чтобы будущее обратить в настоящее. Вот и слава, слава тебе господи, что моя женщина будущего теперь стоит тут же в красной шапочке, а из-под военного картуза по плечам у нее кудрями рассыпается прическа наша модная «перманент». Значит, мечта наша была не пустая, и что есть такая мечта, похожая на силу обращения будущего в настоящее.
– Друг мой! Ты сам над собой смеешься: это ли твоя женщина будущего? Но мечтай, мечтай о будущем или о прошлом, сколько тебе хочется, только помни одно: и за будущее и за прошлое отвечает одно только настоящее.
Сколько поэм и романов посвящено домашнему уюту, где царствует женщина. Но не помню ни одного сочинения, посвященного уюту заседаний, когда все мужчины согласно воркуют, как голуби.
Мне кажется, я никогда еще в жизни не мог вникнуть в деловую сущность таких заседаний, но я всегда в них чувствовал какой-то никем не воспетый мужской уют.
Какая занозистая эта литературная особа, только боюсь, что эта скептическая поверхность, как мох, покрывает кочку, а в самой кочке нет ничего.