У меня такая комната, каких никогда не бывало. Стол по-человечески стоит крепко, не падает и пляшет — я мог бы разложить на нем, чтобы было все под рукой, если бы было что раскладывать. Ну, да вещи придут, я это заметил и до пожара, вещи меня любят: будут у меня и книги и всякие ненужные карандаши и гуммиластики.
Стол для меня первое, тоже и кровать не последнее. Моя кровать на кровать похожа, а не на переносный умывальник. И два стула, в любой ресторан подать не стыдно. На окне паутинная занавеска. А окно на улицу: любуйся на прохожих, а если пожарные или покойника пронесут, все как на ладошке, и у ворот через улицу разговор слышно до крепко досадного сплёва — последнее нечленораздельное у мыслящего существа при нехватке слов.
Я попал в эту комнату — да кому ж ее сдать: дом ремонтировался и как раз загорожен был вход. Оставалось одно: проникать в дом через окошко, о чем было и объявление на лоскутке линованной бумаги: «ход в окошко» — висит на покоробившейся двери, крестообразно, как дьяконский орарь, беспощадно вымазана известкой. Но и без объявления, кому очень надо, побродя по двору, в конце-то концов полезет в окошко, все равно, как нет вилки, зацепишь пальцами.
Мне-то через дверь или через окошко безразлично, но не думаю, чтобы кроме меня нашлись еще охотники. Оттого мне и комнату сдали с удовольствием. Одно стесняло: отсутствие всяких удобств, впрочем я тут временно.
Моя хозяйка — Дарья Ивановна, а когда-то просто горничная Даша. Она с «хорошими манерами», чем и гордится: про цветы она не скажет, что поставила в «стакане», а непременно: «в бокал», а какой-нибудь «спиритический» трехногий столик подозрительного цвета для нее не иначе, как из «красного дерева». Она необыкновенно проворная и с глубокой затяжкой — ее рот прокурен и губы очерчены застарелым никотином.
Ее дочь — Саша, учится в Художественной школе, уязвленная в самое сердце мещанского самолюбия: дочь горничной! В противоположность суетящейся матери, она сидит и хлопает глазами.
Когда я увидел, что мой марксизм на нее никак, я взялся за рисование — не могу видеть праздно сидящего человека, как и медленно движущиеся очередные хвосты.
«Нарисуйте мне корову, — сказал я однажды, теряя всякое терпение, — рисуйте и ни о чем не думайте: надуманные рисунки, что письмо без мысли».
В Саше было много от природы молочной телки и, казалось бы, не было никакого расположения думать, но сколько я ни бился, она никак не могла не думать о нарисованных коровах, она все хотела передать «натуру», как учат в школе, а школа ее учила мертвым вещам, и ничего не получалось или что-то не коровье с коровьими рогами.
«Бросьте! Нарисуйте вашу маму. Смотрите, как она одновременно и стол тряпкой вытирает и затягивается папиросой и щетка в руках коврик чистит».
Саша врастяжку подымалась, точно сзади ее держал присосок, и безнадежно падал на стол карандаш, а за карандашом вдогонку валилась тетрадка.
И для этой, всегда и всем недовольной, фыркающей Саши, Дарья Ивановна снимала большую квартиру. Говорилось, «для жильцов». Но всем было известно, знала и Саша, что жилец один, он же и хозяин, бухгалтер Алексей Васильевич Лаптев.
Временно я его не видел, он уехал в отпуск и вернется в конце сентября, и мы переедем на новую квартиру. Об этом я узнал в первый же день. И с первых же дней заметил, что Дарья Ивановна постоянно в страхе: Алексей Васильевич ее бросит: она сознавала и свой прокуренный возраст и куда рыбообразные глаза ее единственного жильца смотрят. А Саша только и думает, когда же, наконец, Алексей Васильевич бросит «маму».
Меня, погорельца и ссыльного, Дарья Ивановна приютила из «сострадания». Но в этом «сострадании» бросалось в глаза и самому доверчивому, даже Ершов понял, «ход в окно» и глубже скрытое, что все это делается «для отвода глаз». Конечно, в хозяйстве я не помеха — и такой был расчет.
Если бы я только получал 6 р. 40, свое казенное содержание, но у меня был урок — 15 р. в месяц, деньги верные. Я-то знал, какие это верные. Я не гожусь ни в какие репетиторы и меня непременно погонят. Я люблю решать задачи, разбор и, что совсем не требуется, состав слов, но долбежку ни слушать, ни проверить не в состоянии. Дарья Ивановна и не подозревала во мне такой неспособности, а то, пожалуй, несмотря ни на какое сострадание не попасть мне в жильцы к ее единственному жильцу.
Неожиданно для себя, Дарья Ивановна поверила мне. Чем я ее расположил, не знаю. А понял я по ее необыкновенной разговорчивости.
После вечернего чаю — чтобы только не услышала Саша — с затяжкой водопроводчика, она рассказала мне все свои житейские приключения, намекая на свое высокое положение горничной Даши: сначала она выражалась «он», но понемногу стала называть по имени и отчеству и открыла фамилию, мне ничего не говорящую, какого-то знатного пензенского помещика: отец Саши. И все заключалось неизменно, что Саша «благородная», и ей надо не такое общество.
Доверие ко мне Дарьи Ивановны еще больше укрепилось, когда через окошко, с ловкостью акробата, влез и, змеясь, появился в прихожей Мейерхольд.