Кое-что я знал стороной – и как добрая «лесавка»-консьержка согласилась спрятать его вещи, и как «лесавые», «полевые», «водяные» – для Корнетова все, как в сказке! – запаковывали его книги и тайком таскали ящики на седьмой этаж в пустую комнату; и о многом догадывался – Корнетов говорил, что у него такое чувство, как в пожар, когда выбрасываются, очертя голову, с пятого этажа, и я представлял себе, как в последний срок с каким чувством он выходит на волю, чтобы никогда не возвращаться на свою бывшую квартиру, но я не знал, что в последний срок Корнетов ходил с флюсом: «за щекой канадское яблоко!» – и в таком-то маскарадном виде, оруженосцем рыцаря Зеркал, вышел на желанную волю; не знал я и того, что, околачиваясь под Парижем, Корнетов простудился и долго хворал: воспаление легких.
Подобно тому, как в разговоре с грубой двуногой скотиной, рука сама по себе подымается треснуть и такой «образ Божий», на котором припечатано «наглец и негодяй», так – стоит только тронуться с места, и пошел и пошел. Так и Корнетов. Мордобой в жизни Корнетова сыграл роковую роль – однажды в молодости рука не удержалась и пострадало официальное лицо при исполнении служебных обязанностей, и кончилось ссылкой в административном порядке, а вся жизнь вверх дном. Но дело сейчас не в мордобое, это только к сведению.
В июльское жаркое утро – с утра нечем дышать, жарко! – когда Корнетов, «очистив» квартиру, незаметно с одним маленьким чемоданом вышел на волю, началось его странствие.
«Странствующие рыцари», по уверению Дон Кихота, были, но хотя бы и не было никакого Амадиса, ни «пламенного меча», я говорю за Сервантесом: странствующие рыцари есть и были. И что есть самого живого в жизни, как не легенда, – которая живей и которая крепче самой «живой жизни», обреченной тлению и огню? и что может быть увлекательнее странствия? – и даже странствование, вынужденное «злыми волшебниками», объединившимися в акционерное общество, какое это счастье!
Корнетов чувствовал себя на своей воле и совсем свободным, – да, это было большое счастье! – но и глубоко несчастным: жаркое июльское солнце – озноб. И с первых шагов – а можно и так: с первых шагов его собачьей доли сама жизнь посмотрела, как это июльское солнце, знобящим глазом.
– Не все понимаю, – сказал Корнетов, и в его улыбке засветилась та знакомая боль, беспомощная, но и не мирящаяся.
К столику незаметно подошел Козлок. И на вызывающий глаз Тирбушона – «Аркалай!» – он только отмахнулся своим красным насмешливым ртом:
«Ы! ну вас!»
Или захотелось ему послушать «бездомного человека», – на всякой беде можно сплести гадость! – музыка надрывала душу и драла слух.
Глава вторая. На каторге
Я как-то понял, что все мы здесь на каторге, и притом на бессрочной каторге. Для меня вдруг осветились многие из наших поступков, только и объяснимые нашим бессрочно-каторжным состоянием.
Все друг друга ненавидят: везде одни враги. Если не открыто, то втихомолку каждый норовит нагадить другому. Постоянно шепчутся, озираясь. Какой-то всеобщий страх, что кто-то другой помешает и вырвет из рук. И это не от жадности, а от разъедающей нищеты. И никакой чести – это чувство за все эти годы выжжено и следа не осталось. И слова «заступиться» как не существует. Есть лицемерие, – но оно никого не обманывает: давно уж никто никому не верит. Но за то подхалимство и лесть действуют во всей своей силе и открывают верный, испытанный путь: может быть, это единственный способ достигнуть цели.
Те из каторжников, кто сумел захватить власть, мудруют над попавшими в зависимость каторжниками, и издеваются. Такая уж подлая натура. Или не в природе, а от развращающей привычки иметь дело с тупицами и всегда во всем согласной бездарностью. Но и то сказать: некуда деваться и поневоле согласишься.
Я принадлежу к каторжникам, всегда от кого-нибудь зависящим, я постоянно испытываю свое терпение, и надолго ли еще моей выдержки, не знаю, а знаю, что мое чувство не может – и должно как-то выразиться, и выразится безобразно и грубо, отчего первый сам же я и буду терзаться. Я никогда не был рабом, но если даже за эти годы я стал им, все равно, приходит срок, и рабы возмущаются. Друг про друга говорят одни гадости. Сочинить что-нибудь позорящее, оклеветать – первое удовольствие. И это стало второй природой – нашей каторжной природой. Сюда же относится и постоянный обман. Что говорить: русские избегают иметь дело с русскими.
Но не может быть, чтобы только одна дрянь заполняла русский Париж! Нет, это каторга сделала свое дело: за двенадцать-пятнадцать лет Эмиграции – вот ее работа! Но ведь человек в основе своей не изменяется – в этом убеждают все потрясения, которым мы были свидетели, – и каким человек родился, таким и умрет, несмотря ни на что, а обстоятельства его жизни лишь помогают развиться его свойствам; и если я говорю «дрянь» и ссылаюсь на каторгу, то само собой, и без каторги этой дряни были корни.