Дам-де-Файэль отрезала свои золотые косы: пусть они украсят шлем Рено. Не вернется ни Рауль, ни Рено. А никто не дрался так дерзко в свите Ричарда, как рыцарь Рено – золотые косы змеились на его шлеме, и отравленная сарацинская стрела не миновала. Умирая, Рено велел своему оруженосцу отвезти золотые косы и свое сердце и передать, он знает… Недалеко от Куси на оруженосца напали, и ларец – последняя верная память – очутился в руках Сир-де-Файэль. Вечером в тот день были гости: за ужином угощали жареными потрохами, а Дам-де-Файэль досталось сердце – ей поднес его сам Сир-де-Файэль. И она съела. А когда остались одни, он сказал: Рено убит стрелой и о ларце – золотые косы и его сердце, вот чье сердце она съела! И тогда последняя надежда – «звезда морей» погасла –
Наутро Дам-де-Файэль нашли мертвой.
Шаг за шагом идем по стене. У Суассонских ворот – Porte de Soissons в них вступили французы – вязко и жутко, там и воздух – дышать трудно. Вся асфальтовая, гладкая дорога и скат под гору – Baie Trepassés Океана, и от этого «жерла мертвых» воздушные дороги в Париж, Бретань, Прованс, Пиренеи, Савойю, Алжир, Тунис, Сенегалию, Дагомею, Либерию, Конго, и туда на Рейн и Эльбу и туда – в Сибирь.
По камням и бурьяну через весь город проходим на другой конец к Porte de Laon – Ланским воротам, откуда, отступая, спешили немцы. И нами овладела такая тревога, мы точно топтались на месте, точно что подхлестывало и страх хватался за грудь; еще одна минута и взорвет весь город и все погибнут – и зачем-то еще и еще над «жерлом мертвых» откроется живая воздушная дорога на озеро Аммер, в Нюрнберг, Берлин и дальше до русской границы.
Друг другу можно простить, а многое и забывается, а кто не может совладать с своим сердцем, того успокоит смерть, но зачем и почему и кому нужны эти мертвые жерла и эти все еще живые воздушные дороги? Или никакое время, и самой смерти не заглушить моего неотступного голоса? Но когда я раскрыл окно в нашей комнате и какой-то задумчивый свет осветил мне глаза, я одно понял, что эти камни и бурьян – тишина кладбища, где много перемучилось и все искуплено.
В первую ночь я видел во сне – моя кровать к окну – и в открытом окне вижу лицо священника, и такая скорбь в глазах его и во всем, и я понимаю, что он за всех погибших здесь, он принял на себя все с какой тоской сказанные последние желания – им никак не затеряться среди камней и их не заглушить бурьяну. И еще прочитал я в его глазах, что есть какая-то высшая необходимость выше человеческой справедливости: каждый отвечает за всех и все за одного, так и в расплату попадаешь, не зная своей вины, только виновный за своих отцов – война и революция.
Во вторую ночь я увидел ясно: я смотрю из окна и вижу по дороге от ратуши (отель-де-виль) Штейнер и Андрей Белый76
. И они увидели меня. Я очень обрадовался и иду к ним навстречу. Но чем ближе подходил я, тем становились они меньше, так что казалось, они как точки на горизонте, но лица их были ясны, и по выражению их лиц я видел, что они тоже спешат мне навстречу. И вот на каком-то пересечении невозможности встречи – уж очень далеко, и желания встречи, я вдруг увидел в окне Штейнера: лицо его, как на экране, и только глаза – живые струились светом.И в третью ночь: я лежу спиной к окну и чувствую, кто-то раскрыл окно. А за окном собралось очень много, я догадываюсь, они карабкаются ко мне на второй этаж – и я понимаю, что это «лярвы». Я никогда их не видел, но работу их хорошо знаю: их «кадавр». И кто-то говорит мне, чтобы я повернулся и посмотрел. Мне любопытно, но я не решаюсь, и я сам не знаю, чего я боюсь. И в третий раз окликают меня, но я лежал, не шевелясь. И тогда сухой взрыв смеха – какая мстительная злоба! – меня как обожгло и я проснулся.
Вчера мы кончили «Вечера» Гоголя. Я думал о «Вии» и о «Призраках» Тургенева: вот мера для ученика. Смоляная завязь Гоголевского волшебного полета – эта нестерпимая трель – «звенит и звенит и вьется и подступает и вонзается в душу» и отблеск этого волшебства чуть скользящий и на самых словесных высотах Тургеневских «Призраков». С детства слышавший странные голоса оттуда и окликающий голос о каком-то большом деле, назначенном совершить в жизни, рожденный посвященным Гоголь и посвященный Гоголем Тургенев, хлестнутый в ранней юности не по руке и не по лицу, а по живому сердцу.
К ночи разразилась гроза. Я смотрел с галереи нашего единственного отеля – открывалось далеко кругом, как с башен разрушенного замка.
И в врывавшемся вихре воронов и в рыси подземных зверей и вдруг наступавшей глухой тишине за грохотом гунских рогов под витье голубых веретен и лет до-зели белых валькирий мне слышался вещий голос Нибелунгов –