«Воспитательное насилие», которое «находится вне права» и которое Беньямин поэтому квалифицирует как чистое, само в своей «завершенной», чистейшей форме не оставляет душу в покое. Собственно говоря, нет такого воспитания, которое было бы совершенно свободно от диспозитивов, близких мифу. Воображаемой является всякая чистая форма насилия, которую «миф скрестил с правом»95
. Беньямин впадает тут в логику скрещивания, которая не выдержала бы деконструкции. Чистое насилие, существуй оно вообще, не смогло бы показаться. Всякая видимость оставляет его беззащитным перед интерпретацией, которая работает над мифами и делает их нечистыми.Вслед за Беньямином Агамбен смотрит на право исключительно с точки зрения насилия. Он демонизирует его и, как и Беньямин, удаляется в пространство мессианской тоски, где «человечество начнет играть с правом, как дети играют с вещами, вышедшими из употребления»96
. Сущностное родство права и насилия проявляется, согласно его представлению, в тех чрезвычайных ситуациях, при которых действующее право действовать перестает, зато на первый план выходит основание его действенности, а именно законодательствующее насилие суверена. Суверен, который принимает решения в таких исключительных случаях, является «точкой неразличимости между насилием и правом, пределом, возле которого насилие переходит в право, а право – в насилие»97.Правовое состояние наступает всегда как пространственное определение, как определение места. Голое, прямое насилие неспособно образовать пространства и учреждать места. Ему неведома та опосредующая сила, которая образует пространства. Поэтому оно и не может создать правовое пространство
. Образовать пространство может не насилие, но только власть. Агамбен не различает власть и насилие. Чтобы суметь открыть пространство, насилие должно стать властью. В противном случае оно просто испаряется в момент своего совершения. Насилие внезапно сталкивается с «нет» в форме отрицания. Власть, напротив, разворачивается вдоль «да». Чем больше согласие с власть имущим, тем больше его власть. Чем меньше различие между волей власть имущего и волей подчиненного, тем устойчивее его власть.Подлинно божественный суверен, чье слово могло бы непосредственно переходить в право, был бы в состоянии создавать и саму общую волю. Его воля непосредственно превращалась бы в волю всех остальных. Тогда ему не нужно было бы прибегать к насилию, чтобы устанавливать закон. Он не натыкался бы на противостоящую ему волю, ведь он творил бы саму
волю. Его действие поэтому – не разящий удар и не разрушение, но чистое порождение. Голое насилие неспособно законодательствовать. Оно бездейственно перед лицом абсолютного «нет». Даже в принудительном подчинении есть «да». Всегда остается открытой возможность противопоставить насилию бесстрашное «нет». Абсолютное «нет» отрицает власть, то есть отрицает отношение подчинения. То же и с правом: оно становится устойчивым лишь посредством утвердительного «да». Римские диктаторы, которых назначали на ограниченный срок в период нужды – например на время военных действий, – позволяли принимать законы голосованием, хотя они и не должны были этого делать, и все же они это делали, дабы заручиться поддержкой народа и тем самым обеспечить возникновение власти.По Аристотелю, политика посвящена управлению государством (polis
), «возникшим ради потребностей жизни, но существующим ради достижения благой жизни»98. К политике сущностно принадлежит право и справедливость (dikaion). Они действуют как посредники и нацелены на счастливое сожительство и максимизацию общественного благополучия. Государство (polis) – нечто гораздо большее, нежели властное или господское образование. Не слабость, а именно сила аристотелевской политики состоит в том, что она не направлена на господство. Целью полиса является «самостоятельность» (autarkeia). Люди объединяются и образуют общность, потому что по отдельности каждый страдает от нехватки. Политическая общность возникает из чувства нехватки, а не из воли к власти или господству. Люди решают сожительствовать с другими, чтобы преодолеть чувство нехватки. Политика как раз возникла ради жизни, ради воли к жизни, но только забота о «хорошей жизни» делает из политики то, что она на самом деле есть.