Долго оставаться в Черенчицах я не мог, потому уже на следующий день заторопился в Петербург. Любезная Прасковья Фёдоровна предоставила мне свою коляску до Торжка, а там я пересел в почтовую карету, и с горя тихонько плакал в замызганном углу экипажа, не замечая дорожных рытвин и ухабов.
Дядя Ганс крепко обнял меня по возвращении, и мы просидели с ним до рассвета в моей комнате, тесно прижавшись друг к другу. Остались мы с ним одни из нашего старинного немецкого рода. Но мне надо было готовиться к переезду и дядя Ганс, кажется, был взволнован более меня самого моим новым назначением. Он помог мне собрать немногочисленные пожитки и всё наставлял и советовал, как мне поступать в том или ином случае. А после взял с меня страшную клятву, что я не буду ничего решать сгоряча, и при любом конфликте с подчинёнными кухонными работниками или (не дай бог!) с самими хозяевами буду прежде всего советоваться с ним. Юрий Фёдорович даже предоставил мне для переезда свой экипаж, и весьма возбуждённый дядя Ганс проводил меня до нового места назначения.
Дворецкий в доме Бакуниных, имея распоряжение хозяина, поселил меня в прекрасной комнате большого кухонного флигеля. Два русских повара из крепостных встретили меня без особого восторга, но я, уже имея определённый опыт общения со своими собратьями в чужих домах, был к этому вполне готов. Как только стихло всё в огромном доме, я отправился на кухню. От природы я всегда был человеком ответственным, ну, а по молодости лет, конечно, весьма самоуверенным. Едва устроившись на новом месте, собрав всю многочисленную крепостную кухонную прислугу, включая работных баб и кухонных мальчиков, я заявил, что поскольку я теперь над ними первый начальник, то подчиняться они мне должны беспрекословно под страхом отправки в деревню, к которой приписаны. А там их, конечно, ждала незавидная судьба, зависящая от воли управляющего имением, который мог отправить и на скотный двор, и на конюшню, и высечь за любую пустяшную провинность. Слушали они меня с заметным страхом в глазах и дружно кивали головами в знак согласия. И так дружно, что мне их даже жалко стало. Потом я оставил одних поваров и чётко распределил меж нами обязанности по приготовлению еды для хозяев и слуг, и особенно угощений для званых обедов и ужинов, которые в этом доме случались почти ежедневно.
Поскольку основную нагрузку я взял на себя, не зная достоверно об умении каждого из поваров, то они довольно быстро успокоились и дали мне твёрдое слово, что будут обо всём советоваться со мной, по крайней мере, на первых порах, пока я ещё не знаю, на что способен каждый из них.
В тот же день я был приглашён и к хозяину дома. Мы поговорили совсем недолго, но, кажется оба остались удовлетворены встречей. Бакунин сообщил мне, что от господина Львова он получила самую лестную мою характеристику, а про моё кулинарное искусство, особенно по части приготовления кондитерских изделий, он и сам слышал немало лестных отзывов от своих знакомых и друзей.
Николай по-прежнему находился на военной службе, исполняя при том многочисленные и весьма ответственные обязанности курьера Коллегии иностранных дел. Но, конечно, не без очередного вмешательства Бакунина он принял, наконец, решение оставить военную службу.
И вот я снова держу в руках памятный Аттестат Николая Александровича Львова. Переписываю следующие строки слово в слово.
«…1775 года 10 июля на поднесенном от означенного полку ее императорскому величеству докладе и на оной последовавшею высочайшею ее величества конфирмациею пожалован он Львов с прочими от армии капитаном и 1776-го 5 июня по прошению его, а по определению помянутой Коллегии в рассуждении знания его италианского, французского и немецкого языков принят в оную тем чином для употребления его на оных языках в переводах и других делах…».
Итак, с военной службой Николай расстался навсегда.