Прогуливаясь среди гостей с бокалом вина в руке, по-прежнему в дурном расположении духа, в какой-то момент он обратил внимание на суету перед входной дверью. Несколько человек, обернувшись в сторону прихожей, смотрели на женщину, длинноногую, красивую, лет пятидесяти. Чуть наклонив голову вперед, она несколько раз провела ладонью по волосам, сперва приподняв их, затем грациозно рассыпав, явив всем и каждому сладострастно трагическое выражение своего лица; никто из присутствующих прежде ее не встречал, но все знали ее по фотографиям: Ла Франк. Остановившись перед длинным столом, она наклонилась и с серьезной сосредоточенностью указала Калибану на несколько понравившихся ей канапе.
Ее тарелка наполнилась, и Рамон вспомнил, о чем рассказывал ему Д'Ардело в Люксембургском саду: она недавно потеряла своего друга, которого любила так страстно, что, повинуясь чудодейственной воле небес, в момент смерти ее печаль преобразовалась в эйфорию, а желание жить усилилось стократно. Он наблюдал за нею: она клала бутерброды в рот, и мышцы ее лица шевелились, повинуясь энергичным жевательным движениям.
Когда дочь Д'Ардело (Рамон знал ее в лицо) заметила длинноногую знаменитость, ее рот остановился (она тоже что-то жевала), а сама она бросилась к гостье: «Дорогая!» Она захотела обнять ее, но помешала тарелка, которую знаменитая женщина держала у живота.
«Дорогая!» — все повторяла она, между тем как Ла Франк усердно перерабатывала во рту большую массу хлеба и салями. Не в силах проглотить сразу все, она языком протолкнула месиво в пространство между щекой и коренными зубами, затем, старательно артикулируя, попыталась сказать несколько слов девушке, которая все равно ничего не поняла.
Рамон сделал пару шагов, чтобы рассмотреть их поближе. Д'Ардело-младшая проглотила то, что у нее самой было во рту, и громко объявила: «Я знаю, я все знаю! Но мы никогда не оставим вас одну! Никогда!»
Ла Франк, устремив глаза в пустоту (Рамон понял, что она пытается сообразить, кто это с ней разговаривает), вытолкнула обратно в рот кусок бутерброда, прожевала, жадно заглотив половину, и произнесла: «Человек — это не что иное, как одиночество».
— Ах, как это верно! — воскликнула юная Д'Ардело.
— Одиночество, окруженное одиночествами, — добавила Ла Франк, не разжевывая, проглотила остальное, отвернулась и удалилась.
Рамон сам не понял, почему на его лице наметилась легкая улыбка.
В тот самый момент, когда эта легкая улыбка внезапно осветила лицо Рамона, телефонный звонок прервал размышления Алена о причинах появления на свете извинял. Он тут же понял, что Мадлен из их числа. Невозможно понять, почему эти двое могли разговаривать так подолгу и с таким удовольствием, не имея при этом почти никаких общих интересов. Слушая Рамона, излагавшего свою теорию относительно наблюдательных пунктов, расположенных в разных временных точках Истории, когда люди разговаривают, не понимая друг друга, Ален тут же вспомнил свою приятельницу, потому что именно благодаря ей он знал, что даже разговор двух влюбленных, если даты их рождения слишком уж отстают одна от другой, это наслоение двух монологов, и большая часть сказанного непонятна.
Именно поэтому, например, он не мог уяснить, зачем Мадлен искажает имена известных людей прошлого: то ли оттого, что ей никогда не доводилось их слышать, то ли она коверкала их умышленно, давая всем понять, что ее совершенно не интересует то, что происходило до ее собственного появления на свет. Алена это совершенно не смущало. Она нравилась ему такая, какая она есть, и от этого еще приятнее было оказаться потом в одиночестве в своей студии, где на стенах висели репродукции картин Босха, Гогена (и уж не знаю кого еще), которые устанавливали пределы его сокровенного мира.
У него всегда имелось смутное ощущение, что родись он на каких-нибудь лет шестьдесят раньше, то стал бы художником. Ощущение и в самом деле смутное, потому что он не понимал, что означает сегодня слово «художник». Какой-нибудь живописец, ставший оформителем витрин? Поэт? А поэты еще существуют? И в последние несколько недель особое удовольствие он получал от новой затеи Шарля — пьесы для кукольного театра, этой бессмыслицы, которая завораживала его именно потому, что в ней не имелось никакого смысла.