Афанасию Фёдоровичу нетрудно было усвоить новый взгляд на самодержца, чья непререкаемая власть символизировала силу государства. Страх визирей перед султаном, карачиев перед ханом казался ему естественным. Помня о хищном своеволии наместников, тугой неисполнительности приказных и своенравии народа, слишком просторно жившего в своей стране, он верил, что самодержавство внесёт порядок в русскую жизнь. Дела военные, посольские и судебные Нагой считал главными, хозяйство — второстепенным. Иван Васильевич нашёл в нём единомышленника, подобного Скуратову, только умнее и мягче нравом.
Он тоже искал верных слуг. Подобно государю, он их искал «ни в земском, ни в опричнине», присматриваясь к тем, кто не был повязан старыми обязательствами и в то же время принадлежал к хорошим родам. Семейные связи по-прежнему имели в России первостепенное значение. И как государь после двадцатилетней опалы приблизил Шуйских, а за ними князей пожиже, вроде Трубецких, так и Нагой перебирал княжат, прижившихся в затишье дворов царевичей. Так он набрёл на Михайлу Монастырёва — не без подсказки царевича Ивана, с которым Афанасий Фёдорович поторопился установить тёплые отношения, помня о будущем.
Во время допросов и казни Елисея Бомеля, а позже — Протасия Юрьева Монастырёв едва не попал в пыточный подклет. Бог весть, почему Бомель не назвал его в числе других доверенных царевича, он в беспамятстве выбалтывал все имена подряд... Вторично повезло Михайле, как и во время казни новгородцев на Поганой луже. А ныне и со службой повезло. Монастырёв понравился Нагому характерными дворянскими повадками и взглядами. Михайло был из простодушных, смелых и незломысленных людей, умеющих прощать и забывать изжитую опасность. Но он чувствовал, что засиделся на последних местах, неприличных потомку князей Белозерских. К Нагому пошёл с охотой и надеждой.
Напомнив Монастырёву о его службе у Умного-Колычева, Афанасий Фёдорович на пробу назвал имена Рудака, Козлихи и Неупокоя. Михайло подтвердил — были такие люди, да вряд ли живы. Он догадался, что Годунов передал Нагому всё, что принял как предсмертную исповедь от Умного. О Неупокое они побеседовали особо, и тут Михайло ничего не скрыл. Проверки убедили Афанасия Фёдоровича, что новый служилый не станет держать запазушного кистенька. Нагой назначил Михайле хорошее жалованье и добился, чтобы ему прирезали земли к именьицу в Порховском уезде.
На просьбу отпустить его для досмотра владений и смены приказчика Нагой ответил: «Не спеши, поедешь скоро на государевом овсе». Едущие по казённой надобности снабжались сменными лошадьми, кормом для них и прогонными деньгами. Михайле оставалось ждать.
Меж тем в Москву пришли дурные вести: принц Магнус, неудачливый король Ливонии, ходил с московским и немецким войском под Ревель, но, кроме опустошения окрестностей, ничего не добился, сжёг лагерь и снял осаду. Зима в Ливонии выдалась необычно снежной, дороги переметало за ночь, люди замерзали даже по дороге в кирхи, неся крестить детей, — так неожиданно налетели на побережье снежные бури. Во время урагана в Ревеле сорвало колокола, погибло много зазимовавших кораблей... После ухода Магнуса ревельцы бросились грабить мызы под Дерптом — Юрьевом, где обосновались русские помещики. Скот уводили, русских убивали, на ревельском торгу за счёт награбленного подешевели товары. Случалось, немцы и чухонцы, склочничая из-за добычи, грабили своих. Их летучие отряды дошли до самого Пернау, взятого год назад Никитой Романовичем Юрьевым... Проклятый Ревель так же не давался русским, как Рига — литовцам.
Близилась Пасха. В Москве открыто толковали о войне. Было известно, что избранный недавно король Литвы и Польши Стефан Баторий — Обатура — ушёл под Гданьск приводить к верности забунтовавших горожан. В Южной Ливонии остались немногочисленные литовские войска Ходкевича и Полубенского. Люди Нагого переправили в Ревель письма, угрожавшие осадой — на сей раз всем государевым войском. Шведы и ревельцы спешно поновляли укрепления, из Риги им послали запасы ржи и пороха.
Светлое воскресенье пришлось в том году на седьмое апреля. Известно, что солнышко в Пасху играет на восходе... Михайле Монастырёву оно воистину играло и сияло, он никогда не чувствовал такой заботы и доброжелательности со стороны начальников. По службе он числился теперь при князе Тимофее Романовиче Трубецком — стараниями Нагого, разумеется. Князь Трубецкой и Черемисинов готовились к какому-то важному предприятию, для чего подбирали решительных людей. Но даже Монастырёву они не открывались. «Жди Боярской думы», — посмеиваясь, осаживал его Нагой.
Кое-что прояснилось из одного застольного разговора на Святой седмице у Трубецких. Хмельные гости расхвастались, как водится, о своих предках, и сам Михайло не утерпел, пошёл считать колена от князей Белосельских-Белозерских, пока хозяин Тимофей Романович не перебил его своим резким, неприятным тенорком:
— Слава не в том, чей род древнее, бо все мы от Адама; кто твоим предкам служил, вот в чём честь! Моим — князи Полубенские...