На крыльце тоже сидел бездельный здоровенный инок, хмуро велевший Михайле оставить саблю, нож и шапку. На саблю он взглянул с заметным вожделением. Вот кого не выносил Монастырёв, так это иноческий чин: сколько они доброй земли запахали, сколько крестьян на них работает, а проку? Он вообще не понимал, зачем нужны монахи. Каждый сам себе богомолец и за свои грехи ответчик...
О задушевном друге Неупокое Михайло думал как о притворно принявшем постриг ради спасения от казни и не верил в бессрочное пострижение. В поручении Нагого он видел туманную возможность возвращения и был убеждён, что Неупокой ухватится за неё.
Сильвестр внимательно, но непонятливо вчитывался в письмо Нагого. Речь шла не о простом свидании. Именем государя Нагой просил или требовал (у царских слуг эти понятия сливались), чтобы Арсению не только дозволили беседовать с Монастырёвым «сколько им надобет», но дали бессрочный отпуск для поездок во Псков или «куда ему путь ляжет, а про то ведает наш посланный да государь».
— Чего просит Афанасий Фёдорович, — укорил Сильвестр, — есть соблазн инокам. Чем Арсений их лучше?
— Чем твой измарагд на перстне лучше простых каменьев? — враждебно улыбнулся Монастырёв.
— Станешь дерзить, я тя окорочу!
Сильвестр переждал волну гнева. Не по чину ему свариться с простым дворянином. Наглый посланец прав: Арсений по уму, по духу подобен изумруду среди цветных стекляшек. Сильвестр испытывал к нему хозяйственную ревность.
— Ступай в братские кельи, тебе укажут.
Мощёный дворик перед трапезной и кельями был, словно сковородка, залит густым солнечным желтком. Майское солнце отражалось в радужной слюде окошек, тепло и тишина настаивались на запахе распускавшегося за стеною сада, оттуда свежо, пьяняще тянуло разгаром весны, любимого времени Михайлы да и всякого воинского человека: весной подсохшие дороги, осыпанные лепестками яблонь, звали к опасным странствиям, изменчивой любви и неизменной военной славе. Михайло не допускал мысли, что здоровый духом и телом Неупокой не испытывал тех же тревожных и счастливых порывов.
Неупокой читал (что ещё делать узнику, посетовал Михайло). В своей унылой ряске и шапочке-скуфье, плотно облёкшей его большелобую голову, Арсений выглядел не то чтобы больным, но как бы подсосанным изнутри, без приличных мужчине запасов. У него и прежде сабельный удар был слабоват, теперь и вовсе обмякла кисть. Михайле, привыкшему к матерым и нагловатым рожам новых товарищей, друг показался каким-то неродным. Они обнялись — сперва с умеренной дружеской теплотой, а через минуту, будто распробовав вкус разлуки и встречи, крепко сжали руки, чувствуя подступающие слёзы. Издалека прихлынуло и охватило их тепло колычевского подворья, и стало до рыданий жаль тех невозвратных месяцев, милых хозяев, разорённого гнезда, и оттого ещё жгучее была радость встречи, означавшей, что они-то живы... Арсений слёзы удержал, Михайло не пытался. Что может быть слаще слёз в первые мгновения встречи? Мгновения эти как первый снег: ещё на пелене его ни лисьих, ни заячьих следов, ни волчьего поскока... А разговор Михайле предстоял нелёгкий, он вдруг усомнился, что Неупокой верно поймёт его.
Тот без заметных сожалений затянул застёжку на книжном переплёте, достал из потайной печуры фляжку и протянул Михайле.
— Ещё поживём, — сказал Монастырёв, утирая глаза и губы. — Ещё поскачем да порыщем... Лх, Алёшка, хорошо на свете, помирать не хочется!
Узкое лицо Неупокоя пересекла морщинка. Он тихо попросил:
— Зови меня Арсением.
Михайло снова ухватился за платочек, вышитый ласковой подружкой. Вернул Неупокою фляжку:
— Кто повязал, тот и развяжет, всё поправимо, друг ты мой любезный! А я к тебе с приветным словом от большого человека, да и с поминком.
Он надел на палец Неупокоя кольцо Умного и повернул как положено. Будто само время, в колечко свёрнутое, повернул. Неупокой смотрел на кольцо как на червя, заползшего на палец.
— Кто же теперь непогожими делами ведает у государя? — спросил он, не поднимая на Михайлу глаз.
— Афанасий Фёдорович Нагой.
— Вот кто тебя послал...
— Алёшка... Арсений! Тьфу, запутаешься с вами! Ты что же, собираешься до конца жизни в обители постничать? У тебя иной норов, я тебя в штаденском кабаке помню!
— То всё ушло, Михайло. Верни перстень Нагому, скажи — отряхнул-де инок Арсений прах мира у ворот обители. Душегубские милости мне не нужны.
— Да ты-то нужен! Война у стен, как конь голодный, ржёт. У тебя некий ключ в руках, тем ключом многие ворота можно отворить. И жизней сберечь не одну тысячу. Ты знаешь цену тайной службе!
Арсений неожиданно улыбнулся:
— Михайло, помнишь моего Каурку? Не ведаю, куда его... А мне не жаль. Прочёл я в некоторой книге, будто в сказках наших есть сокровенный смысл. Три коня — Сивка, Бурка да Каурка — суть три сословия: на сивом священник едет, каурый — воинский, а бурый в соху запряжён.
— Что ж, ты на сивом теперь поскачешь?
— Я к бурому приглядываюсь, Михайло. Один он добро творит. А бьют его без милости и гладом морят. Мне его жаль.
— Давай распряжём его да с голоду передохнем.