Читаем Трагический зверинец полностью

   И вой не состоялся.

   Но придавило сердце, как плоской, широкой ладонью. Даже прихлопнуло. Казалось, по нему, не по серенькой мошке-пылинке, а по сердцу моему,-- провела близорукой, тяжелой рукой моя воспитательница, и в нем раздавила в невидимый почти, такой крошечный, сырой комочек -- мошку.

   Эта мошка прилетела сказать, что пришла весна, где-то пришла, еще не в городе, может быть, даже еще не у нас в деревне, а все-таки где-то пришла близко, потому что, если бы не пришла, то мошка в своей куколке, или где там она спала, не могла ее почуять и проснуться.

   И снова я думала о весне. Вспоминая ее, я глухо знала, что люблю и ненавижу весну, а почему люблю и почему ненавижу -- не знала.

   Весною мы поедем в деревню, и я увижу своих зверей.

   У меня их много: больших и маленьких, диких и ручных... Но мысли мои стали глухими под подушкой, пропитанной жирным запахом помады-гелиотроп. Да и не знаю даже я теперь, хочу ли видеть своих зверей?

   Да не от них ли и ненавидела я весну, которая бежит и кричит, которая просторная и пахучая и которая увозит из каменного города?

   Я очень люблю зверей, а они умирают, и часто именно когда я их полюблю.

   И больше всего весной умирают; верно, оттого, что их больше всего весною нарождается. Даже ужасно много.

   И каждый, который народится и которого увижу,-- того и полюблю. Я всегда старалась глазки у него найти и почти всякого могу поцеловать.

   И вот стала я под подушкой вспоминать.

   Вспомнила черепашек. Две были, Титти и Тотти. Назывались по-английски, потому что тогда еще жила у нас англичанка. У них было всегда удивительно то, что они каменные и вдруг из камня головка такая плоская, как у змеи, вертится, кверху выгибается, и короткая шейка вся в кожистых сборках. И лапки тоже. А у головки глаза со взглядом таким вдумчивым, медлительным. В комнату если принести, обе пищать примутся, голосом, как цыплята.

   За каменную спинку их хвачу и целую холодные мордочки прямо в ротики, узкой дугой вытянутые вперед, а англичанка брезгливо отворачивается.

   -- Dirty beasts!

   Грязными зверями ругает чистеньких черепах.

   Сама ты грязная, хоть и трешься вся холодной водой зиму и лето!

   Когда они подрылись под доски, выползли из своей ограды и пропали в роще, где враги и осенью холодно,-- я много плакала и поставила на зверином кладбище две дощечки с надписью "Титти" и "Тотти", так, просто в их память. Осенью дощечки подгнили и упали. Зимою все кладбище, сейчас за ободранным цветником, снегом засыпало. Еще мы не уехали в город тою осенью, ура! снега дождались первого.

   Припомнив хорошенько своих черепашек, я все еще не плакала под подушками, но вдруг мне ясно возвратились слова англичанки о них тогда, когда я их еще целовала:

   -- Dirty beasts.

   И я тихонько заплакала.

   От первых же слезинок стало точно распухать стиснутое сердце, и это было очень больно, от чего я плакала шибче. Как нарочно, чтобы вспомнилось дальше. Так -- ранка к ранке.

   Лисичка припомнилась. Ее поймали живьем на охоте. Поместили на чердаке флигеля, в светелочке. Как раз напротив той, в которой жили мои голуби. Я ходила ее навещать. Мясо сырое носила.

   Забиралась лисичка в дальний уголок, к мясу не приближалась, а из уголка вперяла прямо в мои глаза свой злой и ужаснувшийся взгляд.

   А я к двери дощатой прижмусь, и глядим друг на друга. Мне все кажется -- она прыгнуть хочет и вгрызется острыми зубками, которые скалит, мне в голые икры.

   И вся трясусь, совсем непривычная бояться. Хочу убежать и, тоскуя, не могу. От тоски какой-то не могу.

   Однажды лисичка прогрызла щель в дощатой двери и исчезла.

   И след остался ее бегства: три моих кролика длинношерстых, вислоухих, красноглазых,-- с выглоданным нутром.

   Мне очень скучно стало плакать о зверях. Слишком их много припоминалось.

   Вот зайчонок серенький. Братья привезли с охоты живого. Он у меня сидел в корзиночке. Его блошки съели. Верно, мать не лизала -- оттого. А может быть -- от персидского порошка, которым я дожелта посыпала?

   И все еще и еще теснились в память-сердце мои звери и как-то обижалось сердце, совсем не зная почему и на кого, только ясно обижалось.

   Может быть, на Анну Амосовну за мошку?

   Нет, пусть мошка так... Мне все равно.

   Снова, как тогда в столовой во время мошки, я увидела нашу весеннюю рощу и перестала плакать.

   Так скакать конем по роще, а голова далеко, мыслями резвыми, в стране, где свобода, и все подвиги, и легкая, победная сила,-- и вдруг писк, тихий такой, но настойчивый, так что бег самый стремительный от него обрывается, и одним шлепком падает сердце на самое дно груди.

   Стою. Писк близок, и что-то не жалкое, что-то жадное и слишком неразумное в его настойчивой неуемности.

   С дорожки в траву сворачиваю, путаются ноги уже не на копытах, просто неуклюжие, не совсем твердо ступающие, легко подворачивающиеся в слишком прочных башмаках, не столько впору, сколько на быстрый летний рост сшитых.

   Писк под деревом, под кленом, не под ближним. Там, дальше, в глубине других кленов, там, где трава цепляется и путается, странно высокая, вдруг поднявшаяся.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже