В обеденный час я вхожу в городе в ресторан, в беспорядочный хаос и гомон клиентов. И кого же я вижу в центре зала за столом, заставленным тарелками? Отца. Все взоры обращены к нему, а он, поблескивая бриллиантовой булавкой в галстуке, неестественно оживленный, расчувствовавшийся до умиления, аффектированно поворачивается во все стороны, ведя многословный разговор с целым залом одновременно. С наигранной лихостью, на которую я не могу смотреть без величайшей тревоги, он заказывает все новые и новые кушанья, и они уже загромоздили весь стол. С наслаждением чревоугодника он поглядывает на них, хотя не управился еще и с первым блюдом. Причмокивая, жуя и разговаривая одновременно, он мимикой, жестами выражает наивысшее удовлетворение этим пиршеством, следит обожающим взглядом за паном Адасем, кельнером, бросая ему с влюбленной улыбкой все новые заказы. И когда кельнер, помахивая салфеткой, бежит исполнять их, отец умоляющим жестом обращается к присутствующим, беря их в свидетели неотразимых чар этого Ганимеда.
— Бесценный юноша! — зажмуривая глаза, восклицает он с блаженной улыбкой. — Ангельской красоты! Признайтесь, господа, он очарователен!
Исполненный отвращения, я удаляюсь из зала, не замеченный отцом. Даже если бы он специально был посажен там в рекламных целях администрацией отеля для забавы гостей, то и тогда не мог бы себя вести вызывающей и нарочитей. Голова моя затуманена сонливостью, и я плетусь по улицам, направляясь к дому. На минутку ложусь щекой на почтовый ящик и устраиваю себе короткую сиесту. Наконец нащупываю в темноте ворота Санатория и вхожу. В комнате темно. Поворачиваю выключатель, но электричество не работает. От окна тянет холодом. В темноте скрипнула кровать. Отец поднимает голову с подушки и обращается ко мне:
— Ах, Иосиф, Иосиф! Я уже два дня лежу тут без всякой помощи, звонки порваны, никто ко мне не заглядывает, а сын бросает меня, тяжело больного, и бегает по городу за девицами. Послушай, как у меня колотится сердце.
Как это согласовать? То ли отец сидит в ресторане, охваченный нездоровой амбицией чревоугодия, то ли, тяжело больной, лежит у себя в комнате? Или же существуют два отца? Ничего подобного. Всему виной стремительный распад времени, лишенного неусыпного бдительного надзора.
Все мы знаем, что недисциплинированная эта стихия кое-как удерживается в определенных рамках только благодаря неустанному уходу, бережной заботе, корректированию ее шальных выходок. Лишенная опеки, она тут же склоняется к нарушениям, к дикой аберрации, выкидывает немыслимые фокусы, бросается в безоглядное шутовство. Все явственней вырисовывается инконгруэнтность нашего индивидуального времени. Время моего отца и мое личное время уже не совпадали друг с другом.
Кстати сказать, обвинение в распущенности нравов, брошенное мне отцом, не имеет под собой никаких оснований. Я тут ни разу не подошел еще ни к одной девушке. Пошатываясь, как пьяный, в переходе из сна в сон, я, можно сказать, в редкие минуты отрезвления даже не обращал внимания на здешний прекрасный пол.
К тому же хронические сумерки на улицах не позволяют и лица-то различать. Единственное, что я успел заметить как молодой человек, имеющий на этом поприще еще кое-какие интересы, — своеобразную походку местных барышень.
Это продвижение по неумолимо прямой линии, не считающееся ни с какими преградами и подчиненное только некоему внутреннему ритму, некоему закону, что сматывается, как с клубка, нитью прямолинейной аккуратной трусцы, исполненной строго отмеренной грации.
И каждая из них несет в себе, словно заведенную пружинку, свое собственное, индивидуальное правило.
И когда они так идут, прямиком, вглядываясь в это правило, полные сосредоточенности и серьезности, кажется, будто у них одна-единственная забота — ничего из него не уронить, не сбиться с исполнения трудного правила, не отклониться от него ни на миллиметр. Тогда становится ясно: то, что они с таким вниманием и так проникновенно несут над собой, является ни чем иным, как некая idee fixe собственного совершенства, которая благодаря силе их убежденности в ней оказывается чуть ли не реальностью. Это словно бы некое предвосхищение, воспринятое на собственный страх и риск, без всякого поручительства, неприкосновенная догма, не подлежащая никаким сомнениям.
Какие изъяны и недостатки, какие курносые или приплюснутые носики, сколько веснушек и прыщей гордо проносится под флагом этой фикции! Нет такого уродства и банальности, которую взлет этой веры не подхватывал бы с собой и не возносил в фиктивное небо совершенства!