В самые прекрасные июльские дни в Травнике царила полная анархия. Какое-то всеобщее помешательство выгоняло людей из дому, толкая их на невообразимые, чудовищные поступки, о которых раньше они и подумать не могли. События развивались как-то сами собой, согласно законам крови и извращенных инстинкттов. Происшествия возникали случайно, от чьего-нибудь возгласа или юношеской шутки, развивались непредвиденно и заканчивались неожиданным образом или внезапно обрывались. Толпы парней шли в одном направлении с определенной целью, но, натолкнувшись по дороге на другое, более волнующее зрелище, забывали обо всем и очертя голову кидались к нему, словно подготавливали его неделями. Рвение их было поразительно. Каждый горел желанием содействовать защите веры и порядка и каждый с искренним убеждением и священным гневом хотел, не удовлетворяясь созерцанием, лично участвовать в убийствах и издевательствах над предателями и мерзавцами, виновными во всех бедах страны и страданиях и несчастьях каждого из них. Люди шли к месту казни, как идут к святыне, где надеются обрести чудесное исцеление и верное облегчение всякому мучению. Каждый хотел своими руками привести, по крайней мере, одного мятежника или шпиона и принять участие в его казни или хотя бы в определении места и способа ее. Из-за этого возникали ссоры и драки, в которых со всем жаром и озлоблением сводились личные счеты. Часто можно было наблюдать, как вокруг осужденного толпилось с десяток убогих турок, они возбужденно размахивали руками и ругались, словно наперебой перекупали друг у друга барашка. Мальчишки, мал мала меньше, перекликались; запыхавшись, носились с криками, болтая широченной мотней турецких штанов; они пачкали свои карманные ножи кровью жертв и потом, бегая по кварталу, размахивали ими и пугали малышей.
А дни стояли солнечные, на небе ни единого облачка, была пора обилия зелени, воды, ранних фруктов и цветов. По ночам же сиял лунный свет, прозрачный, стеклянный и холодный. Но и днем и ночью бушевал кровавый карнавал, где все стремились к одной цели, но никто друг друга не понимал и не узнавал самого себя.
Волнение было общим и распространялось как болезнь. Пробуждалась давно уснувшая ненависть, и оживала старая вражда. По роковой ошибке или недоразумению хватали людей ни в чем не повинных.
Иностранцы из консульств не показывались на улице. Телохранители доставляли им сведения обо всем происходившем. Исключением был Колонья, который не смог высидеть в своем сыром и уединенном доме. Старик не в состоянии был ни спать, ни работать. Он спускался в консульство, пробираясь через разъяренную толпу, проходя мимо лобных мест, возникавших то тут, то там. Все замечали, что он постоянно возбужден, что глаза у него горят нездоровым блеском, что он дрожит и запинается в разговоре. Вихрь безумия, круживший в этой котловине, затягивал старика, как водоворот соломинку.
Как-то раз, ровно в полдень, возвращаясь из консульства, Колонья увидел посреди базара толпу турецких голодранцев, которые вели связанного и избитого человека. Доктор имел полную возможность скрыться в боковой улочке, но его влекла к толпе какая-то неодолимая сила. В тот момент, когда он почти поравнялся с ней, раздался хриплый голос:
— Доктор, доктор, не дайте погибнуть безвинно!
Колонья, как завороженный, подошел поближе и, приглядевшись близорукими глазами, узнал жителя Фойницы, католика по фамилии Кулиер. Человек вопил, захлебываясь словами, заклиная отпустить его, потому что он невиновен.
Высматривая в толпе, с кем бы можно было поговорить, Колонья натолкнулся на множество сумрачных взглядов, но, прежде чем он успел что-либо сказать или сделать, из толпы выступил высокий человек с бледными впалыми щеками и заявил, загородив ему путь:
— Ну, ты, ступай своей дорогой!
Голос его дрожал от плохо скрываемого бешенства.
Не высунись этот человек и не заговори он таким голосом, старик, быть может, прошел бы мимо, предоставив беспомощного фойничанина собственной судьбе. Но голос этот притягивал его подобно бездне. Он хотел сказать, что знает Кулиера как порядочного человека, спросить, в чем он провинился и куда его ведут, но высокий человек не дал ему вымолвить ни слова.
— Говорят тебе, иди своей дорогой, — повысил голос турок.
— Нет, так нельзя! Куда вы ведете этого человека?
— Веду эту собаку, чтобы повесить, как остальных собак, коли хочешь знать.
— Как? Почему? Не может такого быть, чтобы вешали безвинных людей. Я позову каймакама.
Теперь и Колонья повысил голос, не замечая, что все больше входит в раж.
В толпе поднялся гул. С двух минаретов, рядом и подальше, раздавались, переливаясь и скрещиваясь, напряженные голоса двух муэдзинов, призывающих верующих на молитву. Толпа стала расти.
— Ну, раз отыскался защитник вроде тебя, — крикнул высокий турок, — так я его здесь и повешу, на этом вот тутовом дереве.
— Нет. Не посмеешь. Я кликну караульного, пожалуюсь каймакаму. Ты кто такой? — кричал старик резко и бессвязно.
— А тот, кто тебя не боится; убирайся с глаз долой, пока шкура цела!