Долго присматривался я к нашей двери. Обычно после дождя она разбухала, становилась хмурой, скользкой и даже немного зеленоватой. Ногтем, бывало, проведешь по доске — выступает черная жижица. И голос у нее грубел. Пытаешься открыть — скрипит сердито, натужно, словно гудит и стонет. Хочешь не хочешь, припомнишь бабушкиного Бурмила или слова мамы: «Не выходи на крыльцо! Упадешь!» И в самом деле, крыльцо высокое, две ступеньки, но как узнать: что там? Что там в сенях, где мигает свет, раскачиваются тени и глядит на меня что-то незнакомое, пучеглазое?
Еще совсем маленьким, помню, на четвереньках вылез я во двор. А у мальчишки, вы знаете, глаза во дворе разбегаются. Пятно от солнца, пятно от неба, пятно от травы — все огромное, ослепительное, необыкновенное. И все это движется, качается, убегает из-под ног, а тебя несет неведомо куда. От этого бесконечно необъятного мира голова идет кругом. Что же делать? Даже ухватиться не за что!..
Не теряйтесь. Скажите: «Спокойно, Бумс! Мы здесь вдвоем. Давай присядем вот так, на корточки, и будем заниматься своим делом — рыться в песке. Видишь, под нами твердая земля и нас уже не качает, как на палубе».
Так я и сделал: сел возле хаты, спиной к солнцу. И приколдовала меня завалинка. Она была похожа на нашу печку, только длинная и теплая и вся потресканная. Щели темные и глубокие, туда можно было свободно просунуть палец, и в каждой ямке бегало и копошилось что-то живое: сороконожки, солдатики, муравьи. Из нор смотрели на меня такие жуки и жучки, каких никогда я не встречал. Наверное, эти щели были для жуков настоящими рвами и ущельями, а дальше — крутой обрыв, а вот и зеленая роща из мха, и там сидела красивая золотистая мушка.
Я заметил, что на стене лепешкой отстала глина, и в ту пещеру прошмыгнула ящерка. Прискакал маленький лягушонок, животик белый, спинка выпуклая, пузырчатая, посмотрел печально на меня и спрятался под завалинку. Долго жужжала оса, тыкалась об оконный косяк, злилась, что-то искала. Но вот нашла дырочку, потрясла хоботком и полезла… куда полезла? К нам в хату?
Я задумался. Ящерка, лягушонок, муравьи — где они все прячутся? Наверное, в стенах, на полу, в окнах. Они с нами, они наши соседи, живут в нашей хате; там их гнезда, белые подушечки, маленькие дети и усатые букашки-няньки.
Я приложил ухо к завалинке. Она шуршала, как коробочка, до отказа набитая майскими жуками. Там, в завалинке, кишела таинственная жизнь. Наверное, там были свои школы для сороконожек, были дворцы, муравьиные войска и проходили шумные праздничные парады… Отсюда, из этого царства жучков, выполз на солнце черный муравей, повел усом, поглядел на меня: здравствуй, мол, дружище! — и опять спрятался.
«Скажи, какой мир! — замер я от удивления. — Сколько вокруг живого народа!»
Мы с матерью готовим обед.
На огород, в зеленую тыквенную ботву, заехала наша кабица — летняя кухня. За тыквенной ботвой, которая густо переплелась и свои плети выбросила вверх, не было бы видно этой кухоньки, если бы не высокий дымоход, настоящая корабельная труба — черная с желтым ободком посередине.
Сейчас на плите кипит тяжелый чугунок, а из-под его крышки сердито пыхтит и лезет каша. Я подбрасываю сухие стебли, поддаю «пар в котлах», чтобы дым из трубы вылетал с огнем и искрами.
Мать сидит рядом на стульчике, чистит картошку, и очистки длинной стружкой падают ей в подол. Она думает что-то свое, не видит, как старается ее сын, а то бы прикрикнула: «Убавь огонь, хату спалишь!»
Здесь у нас хорошо: на огороде буйно разрослась зелень, живой изгородью она обступила кабицу, и на плечи мне нависают тугие тыквенки, стручья фасоли и гороха. Земля возле плитки утрамбована, вокруг чисто, и в душе моей поют петухи.
Плита у нас большая, вся из кирпича, обмазанная белой глиной, а снизу подкрашена желтой. Она полыхает огнем, а я подкладываю побольше сухих стеблей, пламя гудит, пароход мой готов к отплытию, он шипит, разворачивается и разрезает носом крутые зеленые волны.
Я стою на палубе, приложив руку к бескозырке, выпятил грудь вперед, и бьет меня морской ветер по лицу. Право руля! Полный вперед — по тыквенной ботве!
Повернулся и вижу: мать чистит картошку, склонившись над миской, но губы у нее слегка дрожат и в глазах вспыхивают насмешливые огоньки.
Я и забыл, что рядом — старшие.
Рука моя опускается, бескозырка исчезла, будто и не было ее, а пароход стал ненасытной плитой.
Я присел и стал нехотя кочегарить.
На дворе тихо, безветренно. Только сверху, с южной степи, тянет горячим чабрецом. Степь подступает к самой хате, потому что нет у нас изгороди, только вырыта с улицы канава, чтоб дождь не размывал огород. Двор у нас открытый, и отсюда видно на все четыре стороны: сначала выгон, за ним пашня, а дальше степь, а еще дальше — не видно ничего, одно небо.
Это когда глядишь на дорогу, которая побрела куда-то через гору. А если посмотреть вниз, на левады?