Мама когда-то рассказывала, как они раньше предохранялись: на шейку матки надевался металлический колпачок, смазанный вазелином. А на время менструаций его нужно было снимать. Мама не всегда надевала колпачок, а предохранялась кислыми тампончиками – перед тем как лечь с отцом, она растворяла немного лимонной кислоты, смачивала кусок ватки и засовывала себе.
А в ту ночь они захотели меня.
Почему-то очень хорошо представляю себе ту, мою, ночь.
Они вернулись домой поздно, под снегопадом, таким же, какой был в день ее похорон, и свою черную каракулевую шубу мама повесила сушиться.
Вижу, как папа хочет снять с мамы чулки, а она шепчет:
– Осторожно! Еще нитку зацепишь!
Мама рассказывала, что на вокзале была мастерская по подъему петель на чулках – там всегда стояла очередь из женщин.
Наверно, папа нетерпеливо целовал ее, а она аккуратно скатывала чулки, затем засунула их в щель между матрасом и спинкой кровати. Потом еще ведь должна была, откинувшись назад и выгнув спину, стянуть с себя пояс с резинками. Или на любовь ее обстоятельность не распространялась?
Ничего я про нее не знаю.
Знаю только, что потом, когда я уже началась, папа встал покурить, открыл еще не заклеенное на зиму окно.
– Смотри, снег опять повалил! Иди сюда!
Мама набросила на голое тело свою каракулевую шубку и подошла босиком, придерживая воротник у горла. Высунулась, еще горячая после любви. Зачерпнула в горсть мокрый снег с подоконника, стала его жевать.
Стоят в темноте у открытого окна и смотрят на снегопад.
Папа обнимает ее одной рукой, а другой отводит папиросу подальше в сторону и выпускает дым струйкой вбок углом рта. Мама в мокрой шубе прижимается к папе и проводит пригоршней снега ему по распаленной коже на шее, а рука, голая до локтя, от снежного заоконного света белая-белая, будто в длинной бальной перчатке.