Я, конечно, набросился на икру. За пять лет я видел ее только однажды (в одном посольстве). Теперь бессовестно я пожирал «тысячу жизней» в каждом глотке. Что бы об этом сказали боги? Осудили бы?
Нет, йоги не осуждают. Всему придет свое время, и когда-то так же невозможно будет есть икру, как сейчас невозможно есть человеческое мясо. А давно ли оно было любимым лакомством?
Так как русские — молодая раса, то не очень отдаленные мои предки были людоедами «по убеждению». Это несомненно. Не оттого ли в 1921 году во время голода на Волге съели стольких детей?
Было ли это? Я спросил.
Антон Антонович ответил, и пенсне его блеснуло точным блеском дипломатического монокля.
— Было. Вне всяких сомнений. Несколько миллионов умерло от голода. И тогда людей — ели… Это факт. Ведь тогда у нас был — «Военный Коммунизм»…
Когда он сказал это слово, я впервые почувствовал его в том значении, какое оно сейчас имеет в СССР.
Военный Коммунизм!.. Ужас, ушедший в прошлое; нечто реальное, как вчерашний день, но непредставляемое себе в будущем, вроде как потоп, мор, землетрясение…
Но ведь когда мы едим хлеб, мы тоже пожираем «тысячи жизней», т. е. зерен… И поэтому я ел прекрасную, черную, живительную икру (паюсную). Цена ее — три рубля фунт.
Затем?
Затем была осетрина, балык, грибки, семга и еще всякое такое — в истинно русском вкусе. Я был сыт, когда собственно начался обед. Это становилось грозным для моего европеизированного желудка.
Все же я рассказывал. По их желанию — «из жизни эмиграции»…
Приближались праздники. Правда — по новому стилю.
— Нет, — мы по старому!
А я-то думал, что только эмиграция «во всем мире» сохранила старый стиль.
Не все ли равно, старый, новый… Словом, я рассказывал то, что было год тому назад на святках. Я рисовал им большую, но бедную комнату, в которую парами под полонез входили русские мальчики и девочки.
Девочки-институтки были в белых платьях, а мальчики-кадеты в своей кадетской форме.
— В погонах?!
В погонах…
Вот это действительно единственное место в мире, где это сохранилось. Обломок старого. Все — такое же! Такие же русские дети, такие же русские подростки, такая же молодежь, какая была раньше. А в Белграде в русской церкви, которую мы недавно выстроили на свои русские деньги, стоят знамена… Семьдесят их. И при них всегда караул — офицерский. Днем и ночью. И вот они там стоят в полной форме своих старых полков…
Я постепенно увлекался. Имена великого князя Николая Николаевича, генерала Врангеля и другие имена слетали все громче. Иван Иваныч стал что-то напевать. Я продолжал говорить, а он продолжал напевать. И чем громче я говорил, тем громче он напевал. Наконец я заметил какую-то мимику на его лице: он глазами указывал на закрытую дверь. Я замолчал. И он перестал свое «та-та-та-та».
И прошло несколько секунд. Он, улыбаясь, покачивал головой, как бы хотел сказать: «Если вы так будете продолжать, то вы далеко зайдете, господин оттуда».
А я силился припомнить, какой это такой мотив он напевал, которым он хотел меня заглушить.
И наконец вспомнил. В это время он сказал:
— Н-да!
Но я уже вспомнил, что он такое пел, и тоже повторил:
— Н-да!!
Он сказал в снисходительное пояснение:
— Моя хозяйка хороший человек, но все же…
— Я кругом виноват… Простите.
— Ничего, сойдет! Я ведь вовремя запел!
— Да, запели… Но вот я хотел вас спросить, что вы запели?!
— А что?
— А то, что это было вот что!
Я повторил мотив тихонько-тихонько. И все же он показался мне оглушительным. А он воскликнул:
— Не может быть?
— А вот представьте.
— Ах, черт меня возьми!..
А было это:
Невероятно, но факт.
Я пил портвейн с удовольствием. Ну, что я поделаю! Никак из меня евразийца не выйдет. Водки не переношу. Из русских напитков люблю хохлацкие: вишневку, запеканку и всякое такое… Кацапской сивухи так же не переношу, как «украинского дегтя», которого не любил и Гоголь. А вот портвейн — пью. Ясно — западник презренный…
Это я, собственно, потому, что портвейн способствовал некоторой откровенности. Я спросил:
— Вы офицер?
— Ну, а кто же? И люблю-с службу, скажу прямо!
— А как же вы дошли до «жизни такой»?
— До контрабанды? Самое благородное дело… И жена любит…
Она хотела возразить, но я сказал за нее:
— Возражаю!.. Сладко тут сидеть и дожидаться… «у занавески»!
— Ах, Господи, — сказала она.
Но он захохотал.
— Да, да, да, это мы знаем, конечно. Ну, а все-таки шелковые чулочки, пудру Коти и духи французские не без приятности-с «с той стороны» получаем!
— Да пропади они, — выговорила она.
— А что же? — зашептал он, потемнев. — В «таможенники» к этой сволочи идти, что ли?!
И его душевный облик стал мне ясен…
К концу вечера мы занялись «делом».
Я спросил:
— Ну, а где я буду жить? Есть гостиницы тут у вас? То есть я не то хочу спросить: я могу в них останавливаться, в гостиницах, если они есть?