Почему он загородил от нее берег, исхоженный им самим так, что и спустя годы в городских снах и в ночных бессонных странствиях он вышагивал у воды, не сводя глаз с натянутой струной жилки, но и не оступаясь, ноги знали каждую пядь этой земли? Почему не повез Катю на смотрины к басовитой, в постоянном прищуре из-за табачного дыма Цыганке, не поплыл в лодке через полуночную Оку, чтобы Катя приобщилась к ее благодати и тайнам, ощутила силу реки, сносящей их — как ни греби — вниз, за паромный причал? Неужели из-за Вязовкиной?
Недавно думалось: из-за нее. Письмо Цыганки повернуло его мысли, подсказало другой ответ — плотина. Вот из-за чего он не ездил на родину с Катей. Письмо тетки помогло Алексею оттеснить Сашу в глубину лет так, чтобы между ним и Катей не витало ни тени ее, ни шепота подвижных губ, ни запаха рыжих волос. А ведь в трудные дни Цыганка держала сторону не сестры, а Алексея, чем-то ей была по душе Саша, внезапность их любви, она, видно, помнила и свою сладкую, молодую кручину, хотела перемен, какого-то движения в их бытии; в многолетних скитаниях Цыганка привыкла к неожиданностям, к превратностям судьбы и теперь тяготилась скучной размеренностью их жизни. Цыганка не стала надрывать сестру спорами, но была в безмолвном согласии с Алексеем, поощряла его хрипловатой дружеской ласковостью приглушенного баса, ободряющим, спрятанным в складчатых веках взглядом. Робкое, бессловесное сводничество: как он дорожил им тогда, и как все это теперь далеко!
Их нагнала трехтонка, шофер притормозил, но они отступили на обочину, и Алексей отстраняюще махнул рукой. «Тяжело ведь, Алеша! — запоздало пожалела Катя. — Лучше бы поехать». — «Ничего не тяжело: я и вдвое понесу, если надо…»
Откуда в нем вечное желание взять выше сил, преступить предел, и так, чтобы люди вокруг, пусть хоть кто-нибудь один, видели, какой он сильный и выносливый? Сколько раз он упрямо прихватывал лишнее, так что темнело в глазах и давило затылок, а ступня становилась неуверенной, будто заново узнавала землю.
И слова, только что сказанные им и Катей, вдруг вернулись, но не шепотно и нежно, будто их могли подслушать на безлюдной дороге, — вернулись громогласно, для одного Алексея, прилетели сюда, к дозревающим хлебам, от сентябрьской, вспоенной теплыми дождями отавы, от кромки мещерского леса. Пришло нежеланное, давнее, то, что он трудным усилием вывел из памяти, сбросил, как постылый груз. Те же слова, но сказанные Сашей Вязовкиной, что лучше бы поехать, а пешком тяжело, и его мальчишеская похвальба, что он может и вдвое, ничего нетяжело.
…Он набрел на Сашу внезапно: дорога из лесу круто огибала дуплистые вязы, наклоненные над черным пойменным бочагом. Отсюда до реки близко, отмелый берег весь открыт взгляду, у причала паром без пассажиров, и на той стороне ни людей, ни машин. Капустин стоял над Сашей, наклонясь, чтобы парусиновая шлея не так давила на плечи. «Умаялась… — сказала Саша. — Верка Данилова в Шехмине ночевать осталась, у снохи, а я поперлась. Видали! — Босой ногой она пнула прикрытую листьями березы корзину. — Козлят с верхом нахватала, одни шляпки брала, они соленые хороши. Несла, несла, а теперь не подниму…» Она как-то сразу огрубела за лето, короткие брюки открывали сухую, с резкой косточкой лодыжку, красные, облупившиеся босоножки валялись рядом, серая сатиновая блуза расстегнута; услышав шаги Капустина за спиной, Саша сгребла рукой крома блузы и теперь, заслонившись плечом, не торопясь, застегивала пуговки.