— Не из наших, воронежская. Ее агрономом к нам прислали. Вера. Вера! Вера! — повторял он, памятью возвращая ее из прошлого. — Как отсеялись — поженились, не стали урожая дожидаться. Она мне сына родила, только уж без меня. Карточку хотела на фронт послать, чтоб и мне там погордиться. Доехала до Рыбного на попутке — и под бомбу, прямо белым днем. Немец станцию громил, паровозы, путя, а заодно магазин разбил, рундуки, фотографа насмерть. Он моих, верно, и щелкнуть-то не успел. А и щелкнул, где ты эту карточку найдешь.
— Что ж вы жизнь свою не устроили? Все с матерью?
— Через зиму и она за невесткой вдогонку. Я из госпиталя ехал без гостинцев, чистый, ни перед кем не в долгу. Только немцу полной сдачи недоплатил: комиссовали меня, не привелось ихнюю землю вволю потоптать. А хотел, как хотел, аж ступни зудели! Погулял я, учитель, по деревне, погулял немилосердно, а жениться не стал. То совесть перед Верой не позволяла, а потом я бабам ни к чему сделался, всего себя с голодными скоро издержал, хоть пеленай, аки младенца. Концы! — Он сошел с насыпи на сырой песок. — Тут берут щуку, только повдоль кидай, а влево ни-ни, сядешь.
Не первый раз делился Воронок своей печалью с людьми и привык уже к ответному ржанью и шуткам. С застенчивым и угрюмым молчанием он встретился впервые и даже потерялся, не зная, дожидаться ли морали от учителя или самому пойти в наступление.
— Да-а! — протянул Капустин. — Печально все это…
— Если об каждом солдате печалиться, жизнь затмится! — бодро возразил Яша. — Ты иначе рассуди: в нашем роду у мужиков короткий век был, до полста не жили. А я шестой десяток бегаю. Живу! — воскликнул он с неожиданным подъемом, с веселым злорадством, а в чей адрес оно, не понять. И снова ждал он от Капустина отклика, пусть с шильцем, с непочтительной усмешкой, но живого отклика. А учитель, изготовясь для броска, оглядел его от распахнутых ботинок до лысины трезвыми глазами, будто увидел впервые. — Ты блесны похвалялся дать? — Попрошайничеством он нарочно отменял душевный разговор, который, как думалось Воронку, не вызвал в черством собеседнике интереса. — Бросай, бросай, не к спеху, повременить можно, — зачастил он, видя, что Капустин опустил спиннинг и полез в карман за коробкой. — Я к сеточке сбегаю, а ты покидай, перед тобой Ока в долгу, давненько ты ее не тревожил, надо и ей совесть поиметь, генеральскую норму выдать тебе…
— А какая она?
— Чего душа пожелает: до ноздри, а сверх того — баночку!
Он поторопился к устою, ублаженный тем, что так хорошо течет теплая лунная ночь. Алешка Капустин не затаил на него зла за прошлое, когда был гоним от запретки, а что хмуроват, так это от матери, не всем же скалиться и свистеть в два пальца. Одно невеселое обстоятельство предвидел Яшка: не станет Капустин пить на реке. Не то что вина не принесет, от себя не поставит, а и чужого, случайного, в угощение пить не будет. Воронок не смог бы определить, в чем именно состоит этот запах трезвости, но чуял его остро, с обидчивой и враждебной настороженностью, и в Капустине он учуял его незамедлительно и даже гордился тем, что разговор с учителем он ведет бескорыстно, без тайного расчета. Он желал ему рыбацкой удачи и в душе понукал Оку к щедрости; река давно стала его домом, судьбой, ристалищем жизни, исповедальней и живым существом, сильным, красивым, а главное — справедливым.
Чем-то задел и усовестил Алексея маячивший на плотине Воронок: все вроде оставалось в нем прежним, но глаза не загорались былой бесшабашной удалью, уже они познали длительную боль. Оказывается, Капустин просто не знал его, видел, а не знал, не доискивался в нем добра и правоты, принимал его как человека законченного, о котором и думать нет нужды, как о мертвом. И вдруг Воронок поразил его тем, что, казалось бы, отлетело уже от него самого, отломилось, как слабый в черенке тополевый лист, — верностью любимой женщине. Капустин вообразил даже, что Воронок так яростно сжигал себя после войны, чтобы избыть жажду, прогнать искушение новой женитьбы, повытоптать, сровнять это место, чтоб уже не мочь изменить Вере, когда самим временем затмится ее образ.
Капустин забросил блесну осторожно, забрав слишком вправо, и снасть проволочилась по отмели, пугая его задержками. Бросал снова и снова, все свободнее, близко от прокимновской сети. Стал играть, меняя скорость, ощущая быстрое, испытующее прикосновение блесны и грузила ко дну, попуская снасть или выбирая ее стремительно, будто спасаясь от хищной щуки.