В «Ля Бюль», где обосновались гатарапаковцы, было всего две залы, вернее, закутка, и полутемный подвал, сохранивший аромат средневековья. Кафе посещали всякие сомнительные личности броской внешности и неопределенных занятий, стены были испещрены, мягко говоря, гривуазными рисунками, на глазах посетителей частенько разыгрывалась настоящая поножовщина, а то и непристойные сцены. Это кафе привлекало гатарапаковцев тем, что оно было на отшибе и что в нем за смехотворную цену подавали кружку крепкого нормандского сидра прямо из бочек. Поэты усаживались в круг, чтобы видеть друг друга, и, потягивая сидр, слушали очередные «гениальные» строки, написанные прошлой ночью.
Большеротый и чернобровый Александр Гингер гнусаво читал нараспев:
Очаровательная, полногрудая брюнетка Лидочка Червинская[333]
могла ничего не читать, ей и так были всегда обеспечены комплименты и кавалеры. Но она все-таки читала:А Кнут читал стихи, которые открывали его первую книгу под названием «Моих тысячелетий», вышедшую в 1925 году. Над русским языком названия смеялись все критики.
Можно себе представить потрясение Ариадны Скрябиной, когда она увидела оливково-смуглого «отрока», который пел самому царю Саулу.
Кружок гатарапаковцев быстро разросся и вскоре перебрался на Монпарнас, в кабачок «Хамелеон», где тоже было дешевое пиво и можно было танцевать, устраивать литературные вечера и вообще делать что угодно.
Спустя какое-то время там появился грузинский поэт Георгий Евангулов[335]
, который позднее обессмертил «Хамелеон» такими строчками:В этом же «Хамелеоне» Евангулов основал собственный кружок «Палата поэтов».
В газетах появились хвалебные отклики, стены «Хамелеона» незамедлительно украсились портретами членов «Палаты» работы самого Судейкина[337]
, на потолке красовалась модернистская эротика Гудиашвили[338], и очень скоро «Палата» широко распахнула двери для всех желающих.В основе идеологии «Палаты» лежала борьба с какой бы то ни было идеологией, а карамазовская вседозволенность царила там на каждом шагу, объединяя эпигонов Блока[339]
с конструктивистами[340], а приверженцев «внемозговой» поэзии с авторами гимнов онанизму.В духе гатарапаковцев и «Палаты» проходила «Выставка Тринадцати», где к картинам художников их друзья-поэты пришпиливали свои стихи. Из художников, ставших потом известными, в этой выставке приняли участие друзья Шагала[341]
— Пинхас Кремень[342] и Михаил Кикоин[343].Большим успехом у завсегдатаев «Хамелеона» пользовался «Бродячий настольный театр», устроенный возле одной из стен в виде трехэтажной пирамиды из столов. Свисавшие в разных местах скатерти служили занавесями и позволяли актерам (все тем же поэтам и художникам) играть самые сложные драмы-буффонады.
Хозяин «Хамелеона» поначалу кривился при виде «sales étrangers»[344]
, но по мере того, как дела шли в гору, проявлял к ним все большую и большую симпатию. В дни, когда «Вход свободный — с каждого всего по одному франку», из кафе выставлялись случайные посетители, а на столы подавали бутылки белого вина и сосиски. Напившись и наевшись, вся компания перебиралась в кафе «Селект», оттуда — в «Куполь» и заканчивала вечер у «Доминика». Владельцем этого кафе был украинский еврей Лев Адольфович Аронсон[345], за которым прочно укрепилось имя Доминик. Поэты и писатели так зачастили к Доминику на литературные сходки, что он выделил им специальный зал, а участников сходок прозвали «доминиканцами».Ходил Кнут и в знаменитую «Ротонду», где в конце 20-х еще не было ни роскошных зеркал, ни неоновой вывески, ни танцевального зала, ни малиновой бархатной обивки, на стенах висели картины будто с блошиного рынка, а за столами днем и ночью сидели молодые нищие художники, рисовавшие кто в альбоме, кто на куске картона, кто на салфетке, а кто и на книжной обложке. Кроме французского языка с акцентами всех стран мира в «Ротонде» тех дней больше всего говорили по-русски.