– Сними их!
Глаза ее были закрыты.
Я осторожно приблизился к ней, дотронулся губами до левого глаза, выпил снежинку, потом проделал то же самое с другой. В эти мгновения Виолетта, конечно же, дышала, и я с наслаждением поглощал выдыхаемый ею воздух. Сердце мое забилось с удвоенной силой. Когда я кончил эту процедуру, по какой-то случайности, которую можно считать веселой прихотью судьбы, новая снежинка упала ей на губы. „Вот так подарок!” – подумал я, разволновавшись еще больше.
Пока я раздумывал и готовился совершить священнодействие – ведь речь шла о поцелуе особого рода, не похожем на те, которые можно купить за гроши или получить в обмен на пакетик жареных каштанов, которые раздают направо и налево, словно захватанные руками иллюстрованные журналы; так вот, пока я готовился к священнодействию, моя недотрога бросилась прочь и, залившись ординарным звонким смехом, крикнула: „Ну-ка, догоняй!”
Делать было нечего, я понесся в своих снегоходах по ее белым следам.
Когда мы возвращались, я уступил ей протоптанную в снегу тропинку, а сам, чтобы идти рядом с ней, брел по щиколотку в снегу у ее левого плеча. Мы безумолку болтали о разных разностях – о фильмах, книгах, общих знакомых, – но чем ближе подходили к дому, тем больше омрачалось ее лицо, она как-то сразу вся сникла, порой умолкла на полуслове, пропускала мимо ушей мои вопросы, теряла нить разговора.
Они жили на втором этаже дома, стоявшего на углу улиц Шейново и Шипка. У подъезда сверкала эмалью табличка „Доктор Иван Хаджиниколов, рентгенолог”. Это был ее отец. Я протянул на прощанье руку, а она вдруг спросила, как давно я у них не был, пожалуй, месяца три с лишним. Прикинув в уме, я согласился, что в самом деле долго не заходил к ним. Тогда Виолетта сказала, что если я не боюсь общаться с людьми, отвергнутыми обществом, то могу зайти. Меня задела скорее шаблонность фразы, чем ее содержание. Доктор Хаджиниколов мог и теперь рассматривать через свой рентген внутренности пациентов с таким же успехом, как делал это до Девятого. Никто ему не чинил препятствий, поскольку он не был фашистским прихлебателем, не водил дружбу с палачами. Правда, Виолетту не сразу приняли в консерваторию, хотя вступительный экзамен был сдан ею на „отлично”, пришлось мне обратиться к отцу, и он долго обивал пороги разных комитетов, пока вопрос не был решен в ее пользу. А по мне, таких людей, как доктор, нужно было щадить. Ведь они честно делают свое дело и не суют нос в политику.
Родители Виолетты знали меня с детства, поскольку мы с ней учились вместе и в прогимназии, и в гимназии. В прогимназии мы даже сидели за одной партой, и я решал ей задачи на контрольных по арифметике. Ей, бедняжке, с трудом давались пропорции. Но зато она так играла на пианино, что выворачивала мне душу на все триста шестьдесят градусов!
– Что ж, могу и зайти, – сказал я с улыбкой. – Сыграешь? Я с удовольствием послушаю.
У Хаджиниколовых была большая квартира, в которой они жили только втроем. Старик занимался своим рентгеном и пациентами в кабинете, мать по обыкновению сидела с приятельницами в небольшой приемной, обставленной мебелью цвета слоновой кости. А мы с Виолеттой шли в гостиную. Она садилась за пианино, я же устраивался в огромном кресле и, смиренно закрыв глаза, уносился в безграничные просторы Вселенной.
Виолетта открыла дверь, и у меня мелькнула мысль, что я стою на перекрестке нового великого переселения народов. В большой докторской квартире теперь жили три семьи. Гостиная была разделена надвое дощатой перегородкой. Хаджиниколовьм оставили половину гостиной, кабинет доктора и бывшую аппаратную. Я говорю „бывшую”, потому что рентгеновского аппарата в ней уже не было.
Нас встретила Марина Хаджиниколова, мать Виолетты. Я помнил ее хорошо сохранившейся женщиной, пухленькой, веселой, не лишенной тех прелестей, которые особенно нравятся захмелевшим мужчинам. Теперь же она выглядела состарившейся, увядшей, поблекшей, ее глаза то и дело слезились. При виде меня она заплакала, безмолвно, горько и Хаджиниколову пришлось осторожно увести ее в бывшую аппаратную. Мы с Виолеттой прошли в гостиную, там было такое скопление вещей, что негде повернуться вдвоем. Огромные кресла стояли одно на другом, а чтобы эта пирамида не обрушилась, к ней были приставлены два крыла старинного буфета черного дерева.
Виолетта швырнула куда-то свою курточку, уселась за пианино и заиграла Брильянтный вальс Шопена. Я взобрался на верхнее кресло, а доктор взгромоздился на буфет, встал во весь рост и принялся, как говорят социологи, посвящать меня в „ход событий”.
– Рентген национализировали для больницы, – сказал он.
– Ага! – небрежно бросил я, притворяясь равнодушным, будто речь шла не о рентгене, а о старом докторском пальто.
– Я им предложил, чтобы они и меня национализировали, но они сказали, что я им не нужен. А по-моему, нужен, аппарат у меня несколько особый, не каждый может с ним справиться.
– Ничего, привыкнут! – сказал я.
– Да, конечно!
Брильиантовый вальс вдруг оборвался, словно перехваченный ножом. Виолетта выбежала из комнаты.