Ему следовало бы завернуть кран — так поступил бы всякий здравомыслящий человек. После этого, под аплодисменты сбежавшейся на помощь публики, можно было бы сыграть с поливальщиком в футбол, в воланы или в любую другую игру. Он же задумал, как впоследствии объяснил нам, отобрать у поливальщика шланг и, в качестве наказания, облить болвана с ног до головы. Поливальщик, однако, сумел за себя постоять. Шланга Гаррису он, разумеется, не отдал, а, наоборот, недрогнувшей рукой направил на него мощную струю. В результате все живое и неживое в радиусе пятидесяти ярдов промокло насквозь, сухими остались только участники поединка. Какой-то человек, вымокший настолько, что терять ему было уже нечего, окончательно вышел из себя и, кинувшись на поле боя, вступил в схватку. Теперь они вертели шлангом во все стороны уже втроем. Они направляли его в небеса — и вода низвергалась на публику подобно весеннему ливню. Они направляли его в землю — и бурные потоки заливали людей по колено, когда же струя попадала под ложечку, жертва как подкошенная валилась на землю.
Ни один из противников ни разу не выпустил из рук шланг, ни одному из них не пришло в голову выключить воду. В обоих пробудилась какая-то первобытная сила. Через сорок пять секунд, как сказал Джордж, засекавший время, поблизости не осталось ни одной живой души, за исключением мокрой, как нимфа, собаки, которая под мощной струей перекатывалась с боку на бок и, тщетно пытаясь встать, грозно лаяла, вызывая на поединок восставшие силы преисподней.
Мужчины и женщины, побросав велосипеды, ринулись в лес. Почти из-за каждого дерева выглядывало мокрое разгневанное лицо.
Наконец нашелся разумный человек. Пренебрегая опасностью, он подполз к крану и завернул его. А затем из-за деревьев к месту происшествия стали собираться люди, человек сорок — по числу деревьев, одни вымокли больше, другие меньше, но каждому было что сказать.
Я уже начал подумывать, как нам удобнее будет доставить в отель останки Гарриса — на носилках или просто в бельевой корзине. Но тут нужно отдать должное Джорджу — его проворство спасло Гаррису жизнь. Джордж не вымок и мог поэтому бежать быстрее остальных. Гаррис хотел было все объяснить, но Джордж не дал ему сказать ни слова.
— Садись, — сказал Джордж, подкатив ему велосипед, — и гони. Они не знают, что мы с тобой, и, будь спокоен, мы тебя не выдадим. Мы поедем следом и будем тебя прикрывать. Если начнут стрелять, езжай зигзагами.
Я хочу, чтобы в моей книге были голые факты, без всякого вымысла, и поэтому дал прочесть эту историю Гаррису, чтобы тот поправил меня, если я что-то преувеличил. Гаррис счел, что кое-что я и в самом деле преувеличил, однако признал, что два или три человека, возможно, были «слегка обрызганы». Тогда я предложил ему стать под струю воды, направленную из шланга с расстояния двадцати пяти ярдов, а затем сказать, «слегка ли он обрызган», или следует подыскать другое, более подходящее выражение, однако Гаррис от такого эксперимента отказался. Он утверждает также, что пострадало никак не больше полдюжины людей, число же сорок — досадное преувеличение. Я предложил ему вернуться в Ганновер и навести справки о пострадавших, но и это предложение было отклонено, из чего можно заключить, что мое описание происшествия, о котором иные ганноверцы с содроганием вспоминают по сей день, является правдивым и совершенно беспристрастным.
В тот же вечер мы выехали из Ганновера и вскоре были в Берлине, где поужинали и совершили прогулку. Берлин разочаровывает: в центре от людей некуда деваться, окраины же пустынны; единственная достопримечательность — улица Унтер-ден-Линден — представляет собой нечто среднее между Оксфорд-стрит и Елисейскими Полями и не производит никакого впечатления: слишком уж она широка; в изысканных берлинских театрах актерской игре уделяется большее внимание, чем декорациям и костюмам; репертуар меняется часто; пьесы, пользующиеся успехом, вовсе не обязательно идут каждый день, так что в одном театре на протяжении недели можно увидеть несколько разных пьес; берлинская опера не заслуживает внимания; представления двух мюзик-холлов особым вкусом не отличаются — как правило, они вульгарны, зрительные залы слишком велики и неуютны. В берлинских ресторанах и кафе самое оживленное время — с полуночи до трех, при этом большинство завсегдатаев на следующее утро как ни в чем не бывало встают в семь. Или берлинец сумел разрешить самую злободневную проблему нашего времени — как обойтись без сна, или же, как Карлейль, он стремится приблизить час вечного блаженства.