Не усталость, не тягостная память весла или меча терзают твою руку от ладони до локтя. Твою руку ломит оттого, что она так и не коснулась руки отца и ни в какой дали не наткнулась на врага. Война закончилась, повторяешь ты, и не вернула Одиссея, и рано или поздно кто-нибудь из тех, кого ты ненавидишь, назовёт тебя сыном здесь, на Итаке, и, значит, теперь, повторяешь ты, некуда плыть и незачем оставаться…
Похоже, все вы, жители Итаки, таковы: если не удаётся разорить чужой город или завоевать дворец, вам нечего сказать самим себе, а спрашивать самих себя и того страшнее. И таким мне суждено узнать своего старшего брата…
Вот почему ты не пошёл к матери сразу, а просидел до темноты у своего наставника Ментора… И ты оставил ему мои письма? В самом деле?
По-твоему, он всё ещё читает их сейчас, в самой глубине ночи, или его, как тебя, уже одолел сон?
Хотел бы я знать, что думает об этом старик… Ведь он, кажется, никогда не одобрял твоего желания плыть куда бы то ни было, как ты не жаловал его занятий.
Постой-ка… Ты тоже слышишь? Ты слышал это?
Нет, нет, когда умолкли цикады, ваши нестерпимые цикады, от стрекота которых как будто щекочет в ушах, – когда они умолкли, говорю тебе, сюда прорывался сначала собачий лай, потом – сытое ворчание свиней в каком-то дальнем загоне, но не это. А это…
Вот опять. Ты тоже слышишь? Как странно…
Пожалуй ты прав, Телемах, – это голос. Чей-то голос, теперь я и сам понимаю. Не могу только понять, как получилось, что мы оба слышим его? Ведь там, за границами твоего сна, стоит глухая ночь, и тишина уже залила её почти до самых краёв – уверяю тебя…
Подожди…
Подожди, говорю тебе… Если б я мог разобрать, что это за язык…
Да, ты прав, Телемах. Конечно, чужеземец. Да. Он спит где-то неподалёку. Он тоже спит, и потому, наверное, мы слышим его, хотя я всё ещё не в силах поверить своим – или твоим – ушам: ведь услышать во сне кого-то третьего – всё равно, что видеть сны по собственной воле.
Вот и он, этот чужеземец, – слышно ли тебе? – он шепчет что-то сейчас точно не по своей воле, точно не он говорит языками сразу дюжины племён, а чуждые говоры шевелят его языком, и даже я – поверишь ли? – даже я едва успеваю уловить лишь два или три знакомых слова.
Он устал… Он странствовал…
Кажется, я понимаю, Телемах. Когда в полёте смотришь вниз на море, волнуемое ветром, невозможно разглядеть, волны ли бегут так быстро мимо островов, или острова, словно корабли, торопятся, рассекая воды. Так и тот, кто долго блуждал среди волн, кто дни и ночи плыл от острова к острову, кто тонул и захлебывался в чужедальнем гомоне, – никогда не возвращается прежним. Он перестаёт различать берега и не узнаёт собственного имени на родном наречии. И если я хотя бы немного понимаю этого чужеземца, помнит ли он, какой из этих языков, бурлящих в его бормотании, будто галька в водовороте, – какой из них, на каком берегу, был ему родным языком?
Он устал, он странствовал, и теперь почему-то повторяет – почти через слово – что-то, похожее на имя, – кажется, Антиной, повторяет он. Звучит как имя, или слух опять обманывает нас? Ведь это имя, Телемах, – не так ли? – и не язык ли Итаки слышится мне? Кто такой этот Антиной, и отчего рука твоя взметнулась, сжимая, точно меч или копьё, пустоту в кулаке?
Тебе непонятно, какое дело спящему чужестранцу до соискателей руки Пенелопы? Самый богатый из женихов, говоришь? Любимец служанок и знаток дворцовых закоулков?
И всё же – я слышу: Антиной, – повторяет чужеземец – Антиной. Тот, кто первым гостем является во дворец, а уходит последним, шепчет он, тот, кого чаще других видят на рассвете в самых ближних покоях, окружающих спальню царицы, – Антиной…
Ты молчишь, Телемах?
Твоя ладонь так медленно падала в темноту, что стало слышно, как на самом дне его сна чужая речь начала вдруг оседать, словно песок, взбаламученный последней волною отлива, и оттуда всплывают, как бы обмытые и уже совсем знакомые слова: «сёстры», если не ошибаюсь…
Да.
«Сёстры, сёстры, сёстры, – говорит он, – блудливое семя Ойбала.
Вертлявые внучки старого болтуна… Опаивал всех, не упускал ни одной.
Сёстры – все трое…
Клитемнестра, старшая, – дождалась Агамемнона, чтобы голову ему проломить плоской секирой: своею рукою сунула древко в руку красавца Эгисфа?
Елена… младшая, блудоокая, пальцы как пух… после Тесея ласкали меня, после меня – Менелая… А после? Сбежала с Александром… Убили – сманила его же брата Деифоба, и его же выдала потом, чтобы опять сбежать к Менелаю… по тёплым следам…
И теперь – бояться собственных сыновей?
Пенелопа?
Ойбалово семя в земле Итаки…
Не на мёд ли слетаются мухи?
Сёстры – все трое…
Можно вернуться и не узнать ни скал, ни дорог, ни сосен…
Можно во сне не помнить себя и позабыть все свои сны…
Возможно ли узнать царицу?»
Ты уже догадался, Телемах? Ему снится Пенелопа. Ты уже понял, что это за язык? Ты слышишь?