Сына Телемаха ждёт не только Пенелопа – жду и я, властитель Пенелопы и Итаки. И хотя мне всё реже удаётся узнавать себя самого в зеркалах царицы, а лицо и речь моей матери ускользают из памяти всё чаще, хотя мне порой не хватает дня, и по утрам я уже не могу припомнить языка собственных снов, – я буду ждать тебя, – ведь я всё еще немного Телегон.
Каталоги Телегона
Позволь, Ментор, я налью тебе ещё вина. Совсем немного – знаю, добавлять воды ты всё равно не будешь…
Ты говоришь – счастье и стыд не живут вместе: счастье приходит и прогоняет стыд, а гонимый стыдом не бывает счастлив. Может быть и так, но отчего и ты прячешь глаза, когда – я вижу – они светятся радостью? Разве не смешиваем мы воду с вином, над чем вы с Телегоном смеётесь, и оба пьёте неразбавленное? И не я ли сама угощаю тебя теперь, хотя каждый из нас всё еще боится поверить в это?
Признаться, и мне не верилось, – не верится и сейчас, – что с нами могло случиться такое, но если я скажу, что к моему стыду не примешано счастья, – боюсь, не поверишь уже ты.
Ты как будто помолодел, Ментор, стал очень похожим на моего деда Ойбала. Многие, знаешь ли, принимали его за критянина – так болтлив и винолюбив был он. Однажды мы долго гостили у него – я и сёстры, Елена и Клитемнестра. Иногда по вечерам он являлся в девичью и развлекал нас сказками, поочередно усаживая каждую к себе на левое колено, и глаза его – я помню – блестели точно так же, как твои глаза мерцают влагой сейчас. Тогда я не догадывалась, конечно, что этот блеск и смех – не от одного вина, что он никогда не приходил к нам, если только не был перед тем обласкан какой-нибудь новенькой служанкой, – наш добрый дедушка Ойбал…
И вот я гляжу на тебя, Ментор, и вспоминаю сестёр, и почему-то чувствую себя счастливой, и мне стыдно.
Неужели, правда – то, что рассказывают о сестрах? Может ли быть, чтобы Елена коротала ночи со стражниками, которые каждый вечер волокут из города Менелая, опухшего и опившегося, и швыряют к подножию её ложа? А Клитемнестра, сойдясь с Эгисфом, убила Агамемнона за то, что тот привёз из Вилуссы какую-то Кассандру, и нынче больше всего она опасается возвращения Ореста, собственного сына, – неужели правда?
Жёны победителей…
Наверное, я завидовала им ещё недавно, и мне, наверное, стыдно, но теперь ни ропот города, ни сплетни дворца уже не пугают меня.
Мне делается страшно лишь, едва представлю, как Телегон, ступив на наш берег, был вынужден защищаться и даже убить кого-то, и значит, кто-то мог убить его самого – страшно и подумать.
Не трудись, Ментор. Никто, кроме меня, не поймет тебя: ведь ты прячешь слёзы оттого, что и сам думаешь о том же. Ведь и тебе совсем недавно казалось, что война забрала у нас всё. Ведь никто, лучше нас, не знает, как одиноко одинокому, и никому не объяснишь, с каким ветром усталость вдруг слетает с твоих плеч, и почему тебе словно бы дышится легче.
Мы с тобой можем говорить о чем угодно – холодном ветре или новых запахах дворца, из которого (заметил ли ты?) расползлись все змеи, – всё равно (мы оба знаем) наш разговор вернётся к Телегону.
До зари ещё далеко, и сейчас он, верно, осматривает своих голубей в той пещере, глубокой и тёмной, как котёл, или проверяет толмачей и толкователей в нижнем пристрое. Я боюсь, сон оставил его, потому что, возвратясь, он обязательно войдёт ко мне, и я опять не увижу, как он спит, и спит ли вообще, а когда открою глаза – его уже не будет рядом.
Не знаю, смеяться мне или плакать.
Он привёз с собой не меньше дюжины тонких гнутых лезвий, лишенных острия – ты видел. Каждый вечер он выскабливает ими щёки и подбородок, и даже верхнюю губу. Это немного смешно, но он уверяет, что у них на острове бороды носят только старики. Кожа у него гладкая и прохладная, какая бывает у молодых виноградин, но стоит ему заговорить – мне чудится, будто он прожил много дольше, чем я и ты, и Евриклея вместе…
Он правильно сделал, разогнав прежних служанок и оставив во дворце старую Евриклею. Ей одной разрешено улыбаться, одевая меня поутру – остальные же, как должно, опускают глаза, и я гляжу на их робкие руки и спрашиваю себя, сколько раз ещё луна наполнит меня и позволит излиться? Или, может быть, одиссево семя, отяжелев в теле Телегона, оборотится и уляжется во мне, и наш род продлится?…
Он совсем не спит – вот что тревожит меня. Ведь солнце не успевает подняться, и дороги ещё темны, когда сквозь дым и морось рассвета он уже углубляется в город. Он обходит дом за домом, переулок за переулком, и выспрашивает, и выслушивает соглядатаев, пытаясь уличить того, кто видел Одиссея последним. Евриклея шепнула мне, да я и сама знаю: он ищет убийцу.
А после, вернувшись и чуть пригубив вина с сыром, он тут же отправляется к каменщикам и древорезам, и голос его глохнет в скрипе кресал и тёсел, а ко мне долетает лишь запах свежеструганных стропил. Конечно, дворец теперь не узнать, но туда, где он начал расти вверх и вниз, где Телегон в трудах проводит свои дни, – туда я по-прежнему не хожу.