Император Павел был мал ростом. Черты лица имел некрасивые за исключением глаз, которые у него были очень красивы; выражение этих глаз, когда Павел не подпадал под власть гнева, было бесконечно доброе и приятное. В минуты же гнева вид у Павла был положительно устрашающий. Хотя фигура его была обделена грацией, он далеко не был лишён достоинства, обладал прекрасными манерами и был очень вежлив с женщинами; всё это запечатлевало его особу истинным изяществом и легко обличало в нём дворянина и великого князя. Он обладал литературной начитанностью и умом бойким и открытым, склонен был к шутке и веселью, любил искусство; французский язык и литературу знал в совершенстве, любил Францию, а нравы и вкусы этой страны воспринял в свои привычки. Разговоры он вёл скачками (saccade), но всегда с непрестанным оживлением. Он знал толк в изощрённых и деликатных оборотах речи. Его шутки никогда не носили дурного вкуса, и трудно себе представить что-либо более изящное, чем краткие милостивые слова, с которыми он обращался к окружающим в минуты благодушия. Я говорю это по опыту, потому что мне не раз до и после замужества приходилось соприкасаться с императором. Он нередко наезжал в Смольный монастырь, где я воспитывалась; его забавляли игры маленьких девочек, и он охотно сам даже принимал в них участие. Я прекрасно помню, как однажды вечером в 1798 г. я играла в жмурки с ним, последним королём Польским, принцем Конде и фельдмаршалом Суворовым; император тут проделывал тысячу сумасбродств, но в припадках весёлости он ничем не нарушал приличий. В основе его характера лежало величие и благородство — великодушный враг, чудный друг, он умел прощать с величием, а свою вину или несправедливость исправлял с большой искренностью.
Наряду с редкими качествами, однако же, у Павла сказывались ужасные склонности. С внезапностью принимая самые крайние решения, он был подозрителен, резок и страшен до чудачества. Утверждалось не раз, будто Павел с детства обнаруживал явные признаки умственной аберрации, но доказать, что он действительно страдал таким недугом, трудно. Никогда у него не проявлялось положительных признаков этого; но, несомненно, его странности, страстные и подчас жестокие порывы намекали на органические недочёты ума и сердца, в сущности открытых и добрых. Всемогущество, которое кружит и сильные головы, довершило остальное, и печальные задатки постепенно настолько разрослись, что в ту эпоху, о которой я стану рассказывать, император уже являлся предметом страха и всеобщей ненависти.
Мой муж в течение нескольких недель не выезжал из дому по причине довольно серьёзной болезни, которая уже миновала, но он охотно замедлял окончательное выздоровление, потому что с некоторого времени служба ему опротивела. За последний год подозрительность в императоре развилась до чудовищности. Пустейшие случаи вырастали в его глазах в огромные заговоры, он гнал людей в отставку и ссылал по произволу. В крепости не переводились многочисленные жертвы, а порой вся их вина сводилась к слишком длинным волосам или слишком короткому кафтану. Носить жилеты совсем воспрещалось. Император утверждал, будто жилеты почему-то вызвали всю французскую революцию. Достаточно было императору где-нибудь на улице заметить жилет, и тотчас же его злосчастный обладатель попадал на гауптвахту. Случалось туда попадать и дамам, если они при встречах с Павлом не выскакивали достаточно стремительно из экипажа или не делали достаточно глубокого реверанса. Полицейское распоряжение предписывало в ту пору всем, мужчинам и женщинам, сообразоваться с этими капризами. Благодаря этому, улицы Петербурга совершенно пустели в час обычной прогулки государя, с 12 до 1 часа пополудни. За последние шесть недель царствования свыше 100 офицеров гвардии были посажены в тюрьмы. Моему мужу тяжело было служить орудием этих расправ. Всё трепетало перед императором. Только одни солдаты его любили, потому что хотя и мучились чрезмерной дисциплиной, но зато пользовались щедрыми царскими милостями. Суровое отношение к офицерам Павел неизменно уравновешивал раздачей денег солдатам.