Вот и государь по принципу закадычного дружка Маугли соизволил пару раз похлопать меня по плечу рукой – интересно, это признак высшего расположения и благоволения к своему собеседнику или он может полезть целоваться? Ладно, ни к чему загадывать – дальше увидим.
Попутно я ухитрился прошвырнуться и по опричнине. Ну не дело это – раздвоить страну и вести себя по отношению к одной из частей как не каждый завоеватель ведет себя по отношению к побежденным.
Трудился неспешно, аккуратненько, без нотаций и морали. Глупо взывать к совести, коли она отсутствует. А вот смех – дело иное. Это я накрепко усвоил еще по своей журналистской работе. Иному дураку из числа высокого начальства на критику наплевать – туп он для нее. Зато если написать о нем с издевкой – он эту газету готов порвать и съесть. Бесит его, когда над ним смеются. Особенно если у этого дурака форсу и самомнения о себе выше крыши. Вот как у нашего Ванечки.
Нет-нет, я еще не выжил из ума, чтобы начать издеваться над ним самим. Мне, если вы помните, еще надо добиться лавров Гриневицкого, а после первой, второй или от силы пятой издевки светят огни Пыточной избы. Или угольки. Те самые, что подгребают под «боярское ложе». И уж оттуда я своим засапожником никак не воспользуюсь – мало того что руки коротки, так они еще и заняты. Дыбой.
Потому я прошелся лишь по опричникам, да и то не по всем огульно, а конкретно по отдельным личностям, но саму систему не трогал. Она тоже Иоанново изобретение, следовательно, издеваться над ней все равно что над самим изобретателем. Обидится.
В третьей же беседе я позволил себе процитировать кое-какие народные высказывания. Дескать, поговаривают в народе, что царские слуги с голодухи питаются собачатиной, а головы их носят при себе, чтоб подсохли да подкоптились на солнышке. Если государь их вовсе кормить перестанет, тут-то они за них и примутся. Иоанн стал было пояснять мне, неразумному, что это, дескать, символ, не более того, да и не подвешивает никто к седлу собачьих голов. Единственная на груди у царского жеребца, и та сделана из серебра.
Я киваю, что согласен, и тут же вместе с ним начинаю обвинять народ:
– Все верно, царь-батюшка, – темные они да неразумные. В своей беспросветной тупости они, государь, доходят до того, что и сказать страшно…
И вновь остановка в ожидании, когда он меня станет торопить. Сказывай, мол, не бойся, тут все свои. Ага, так я и поверил. Мнусь, отнекиваюсь, а он опять, да на повышенных тонах: «Повелеваю тебе, фрязин!» Ну раз повелеваешь, получи, фашист, гранату. И новую порцию выдаю. Так и скармливал три дня подряд.
Вообще-то, честно признаться, никогда не говорил и не скажу, что я и есть тот самый главный, благодаря которому осенью тысяча пятьсот семьдесят второго года этой раковой опухоли на Руси не стало. Нет, нет и нет! Уверен, что мои слова, подковырочки да подколочки в лучшем случае сыграли лишь роль своеобразного катализатора, то есть ускорили процесс ее отмены. Почему? Да он и сам не очень-то ее защищал. Уж больно лениво как-то, с неохотой. Типа напрасно ты так уж строго о покойнике – он в чем-то был неплохим парнем, хотя, спору нет, дуролом каких мало.
Кстати, и тут сказалось его нездоровое злобное желание по возможности стравить всех своих слуг – пусть себе грызутся. Так-то оно спокойнее. Как-то во время нашей очередной беседы, состоявшейся где-то за неделю до его отъезда в Новгород, в аккурат на Никиту-гусятника[19]
– потому день и запомнился, что мы с царем лакомились жареным гусем, – к нам в комнату зашел Скуратов. Не знаю, какое важное и неотложное дельце он имел к Иоанну, не прислушивался, что ему шептал на ухо Малюта, но государь его неотложный визит использовал сполна:– Слыхал, Гришка, что Константин-фрязин предлагает?! Опричнину долой, и всех, кто в ней, в шею. Стало быть, и тебя пинками гнать надобно. Так, князь?
Ох как Малюта на меня вызверился. Взгляд пострашнее волчьего. Так разве что мать-волчица на убийцу своих волчат смотрит. Такое ощущение, что, если бы дали волю, тут же меня порвал бы… и съел. Для надежности. А что? Запросто. С него и такое станется.
А если серьезно, то ему найти мужичка, ну хотя бы из дворни Воротынского, и притащить к себе в Пыточную избу, делать нечего. А уж выдавить из него нужные показания против меня и вовсе запросто. Вечера хватит, от силы двух. Против лома нет приема, а уж против дыбы…
И оно мне надо? К тому же самому Скуратову, если мне не изменяет память, жить осталось всего ничего, каких-то четыре с небольшим месяца. Можно сказать, он уже мертвый. Почти. Только сам этого не знает. Но и за эти четыре месяца, если что, ущучит меня одной левой, а потому…